Невыносима «мысль о том, что самое драгоценное в мире предоставлено воле случая. Именно потому… на ней и нужно сосредоточиться… Единственное благо, не зависящее от воли случая, – это благо, которое не от мира сего». Впрочем, Вейль прекрасно знала, что богатые всегда «удачливее» бедных.
Безопасность Нью-Йорка была для Вейль непереносима. Она мечтала о том, чтобы ее десантировали обратно во Францию, к нацистам. Всю жизнь с десяти лет она сопереживала бедным и обездоленным. Это был своего рода панический альтруизм. Она чувствовала чужие страдания собственным телом и разработала для этого язык, выстроила систему. Ценность, решила она, состоит лишь в единении двух прежде независимых явлений. Когда подобное единство распадается, ценность перестает существовать. Стремясь к единению, она погрузила себя в альтруистическую панику – состояние, в котором нет границ между тобой и тем, что ты видишь.
«Человек, у которого вся семья погибла в муках, которого самого долго мучили в концентрационном лагере, – писала она позже в Лондоне. – Или какой-нибудь индеец в XVI веке, единственный выживший при полном истреблении его народа. Такие люди, если они верили в милосердие Божие, то больше не верят или понимают его совершенно иначе, нежели понимали раньше. Я не испытала подобных вещей. Но я знаю, что они существуют; стало быть, какая разница?» [3]
3
Вейль С. Тетради. Т. 3 / пер. с франц. П. Епифанова. СПб.: Ивана Лимбаха, 2019. Курсив Крис Краус.
Будучи женщиной блистательного ума, она стремилась уронить авторитет интеллектуальных способностей. «Человек, гордый своим интеллектом, напоминает осужденного, гордящегося просторной камерой» [4] (Лондонские тетради).
Общей целью всего наследия Вейль, полвека спустя опубликованного в пятнадцати томах издательством «Галлимар», был поиск точек пересечения между буддизмом Махаяны и ранней греческой философией. Вейль считала, что греческая культура лежит у истоков западной мысли. Согласно исследователю античности Пьеру Видаль-Наке, ее видение греческой культуры было безрассудным и восторженным, неадекватным.
4
Вейль С. Личность и священное / пер. с франц. П. Епифанова. СПб.: Jaromir Hladik Press, 2019.
Вейль была в большей степени мистиком, чем теологом. А значит все ее записи – это полевые заметки в рамках эксперимента над самой собой. Она была философом действия. Собственное тело было для нее материалом. «Тело – рычаг спасения, – размышляла она в „Тяжести и благодати“. – Но как? Как его правильно использовать?» [5]
Женщина-мистик – звучит несуразно, в особенности если речь идет о современнице. В 1942 году Вейль перебралась из Нью-Йорка в Лондон, где она будет жить и работать пятнадцать месяцев до самой смерти в тридцать четыре года от туберкулеза и голода. «Она говорит, что страдает от чудовищной боли за других, за тех, кто „не имеет ко мне отношения и мне неизвестен“… так мог бы сказать комический персонаж Диккенса», – писал Грэм Грин. Ален, ее преподаватель в лицее Генриха IV, ласково называл Симону Пришелицей. Ей дали прозвище Марсианка.
5
В действительности это цитата не из «Тяжести и благодати», а из «Тетрадей» Вейль. Приводится по изданию: Вейль С. Тетради. Т. 4 / пер. с франц. П. Епифанова. СПб.: Ивана Лимбаха, 2022.
До недавнего времени почти все тексты о Симоне Вейль рассматривали философские сочинения писательницы как ключ к ее биографии. Представить себе женскую жизнь, выходящую за собственные пределы, невозможно. Невозможно принять саморазрушение женщины как продуманную стратегию. Рас-сотворение, которое отстаивает Вейль, считается признаком ее дисфункциональности, ее ненависти-к-собственному-телу и т. п.
Средневековая мистическая традиция определяет «я» как «мерзкую зловонную опухоль», которую следует вырезать. Вейль, женщина, живущая в середине двадцатого века, идет еще дальше: она стремится разрушить не чужое «я», но начинает с того, которое ей знакомо лучше всех, – своего собственного.
«Если „Я“ – это единственное, чем мы поистине обладаем, значит мы обязаны его разрушить, – пишет она в „Тяжести и благодати“. – Использовать „Я“, чтобы разрушить „Я“» [6] .
Она хочет лишиться себя, чтобы выйти за пределы собственной личности. Ее одолевает рапсодия томления. Она хочет по-настоящему видеть. А значит, она мазохистка.
«Есть реальность, – писала она в Лондоне, – находящаяся вне мира, то есть вне пространства и времени, вне духовного мира человека, вне всякой сферы, доступной для человеческих возможностей. Этой реальности соответствует в сердце человека требование абсолютного блага…» [7]
6
У Вейль: «Мы не обладаем ничем иным в этом мире – поскольку случай может всё у нас отнять, – кроме способности сказать „Я“. Именно ее-то и нужно отдать Богу, то есть разрушить».
7
Вейль С. Тетради. Т. 4. Пер. с франц. П. Епифанова. Курсив Крис Краус.
Исследовательница Нэнси Хьюстон упрекает Вейль в отречении от тела. Она жалеет ее, потому что та никогда не трахалась, а значит, должна была непременно страдать от низкой самооценки. Мы знаем так мало женщин, которые оставили свидетельства о том времени, и словно бы поэтому Вейль следует рассматривать исключительно как ролевую модель, «образцовую представительницу своего племени».
Как писал Ричард Риз, английский редактор и биограф Вейль, главной ценностью человеческой души она считает состояние полной безличности. При этом, позже ее заклятая подруга Симона де Бовуар будет утверждать во «Втором поле», что женская сущность определяется в первую очередь гендером и не может быть воспринята безлично.
В биографии Вейль, вышедшей в 1991 году, исследователь Томас Невин пишет: «Ее интеллектуальный ригоризм, то, как неуклонно и бескомпромиссно она готова аргументировать свою точку зрения, ее стремление к подлинности – всё это было способом дистанцироваться от того, как видели ее окружающие, – от образа женщины» («Симона Вейль: Портрет еврейки в самоизгнании»).
В невероятно снисходительном вступлении к монографии Вейль «Илиада, или Поэма о силе» в переводе Мэри Маккарти брат Вейль Андре замечает, что, если бы она расчесывала волосы, носила чулки и высокие каблуки, возможно, мир воспринимал бы ее всерьез.