Шрифт:
И вот мы гуляем с Надеждой Яковлевной по парку и болтаем. Она оделась по-зимнему: выпал мокрый снег. В ней была какая-то ей одной присущая элегантность спортивного типа. Потом оказалось, что и плоскую кожаную шапку-ушанку с гладким мехом, и коричневатый джемпер она купила в рядовом кооперативе. Теперь уже нельзя себе представить, какие безобразные вещи там продавались, но Надежда Яковлевна умела приметить на полке что-нибудь путное. У нее был острый глаз и хороший вкус, так же как у ее брата, который носил нитяные перчатки, как лайковые, и был элегантен в непромокаемом плаще.
Когда мы вернулись в дом и вошли в комнату, Осип Эмильевич лежал на кровати и смотрел куда-то вверх. Рядом валялась книга Пруста. Мандельштам что-то бормотал, затем послышались отрывистые слова, наконец он процитировал законченную фразу из Пруста и воскликнул с отвращением: «Только француз мог так сказать». Речь шла о натуралистическом описании пробуждения сексуального чувства у юного героя романа.
Мы опять пошли гулять, на этот раз вдвоем с Осипом Эмильевичем. Он продолжал думать о Прусте; «пафос памяти» — так он выразился. В нем подымалась ответная волна воспоминаний о собственном детстве. Он говорил, обращаясь уже не ко мне, а к прудам. Это были откровенные и тяжелые признания с жалобами на тяжелое детство, неумелое воспитание: его слишком долго брали с собой в женскую купальню, и он тревожно волновался, когда его секла гувернантка.
Он влек меня к прудам, черневшим один впереди другого. Там, на берегу, он выкрикивал своим гибким голосом взволнованные фразы — законченными периодами, с неожиданными метафорами и недоступными мне мыслями. Это была неудержимая импровизация, обращенная уже не ко мне, а к тому дальнему пруду, и я смутно припоминала, как Пушкин бродил над озером, пугая уток пеньем своих стихов.
В последний раз я навестила Мандельштамов в «Узком» в день их отъезда. Мы уже сидели с чемоданом в такси, машину потряхивало, и как бы в такт ей раздраженно вздрагивал Осип Эмильевич. Мы не трогались с места, поджидая спутницу, тоже возвращавшуюся домой после лечения в санатории. Это была та самая женщина, которая расспрашивала Мандельштама о Гумилеве. Не опоздание выводило Осипа Эмильевича из себя. Он бранился, вскрикивая: «Счетчик… счетчик!» Разумеется, она скоро явилась, но недовольство Мандельштама не прошло. В Москве, когда мы высадили даму у подъезда, она пригласила Мандельштамов бывать у нее. Как только мы отъехали, Осип Эмильевич язвительно заметил: «Она воображает, что завела с нами знакомство». Я торжествовала. Знакомство со мной, казалось, завязано прочно.
В Москве Мандельштам подарил мне свои книги. «Старомодная», как он сам сказал, надпись на «Египетской марке» датирована «20 ноября 1928 г.», а сборник «Стихотворения» Надежда Яковлевна отобрала у меня через несколько лет, когда не хватало экземпляра для расклейки, чтобы представить в ГИХЛ на предмет предполагаемого переиздания. Я сопротивлялась, но после Надиного презрительного замечания: «Зачем она вам?» — обиделась и отдала книгу. Вероятно, Надежда Яковлевна вырвала и уничтожила дарственную надпись Осипа Эсильевича, с ее заключительной фразой: «…Спасибо за Пруста».
Авторские экземпляры книги «Стихотворения» 1928 года Осип Эмильевич различал по Цвету переплета. «Сливочное», «клубничное», «фисташковое мороженое» — радовался он. Мне было подарено «клубничное», похожее на обложку сборника статей О. Мандельштама «О поэзии», как известно, вышедшего в том же году. Сборник не был еще распродан, я купила его в магазине. Впечатление от чтения — потрясающее. Обход девятнадцатого века – или назад в стройный рассудочный восемнадцатый, или вперед в неизвестное иррациональное будущее — наполнял меня апокалипсическим ужасом. Остальные статьи, несмотря на мою недостаточную эрудицию, были близки моему восприятию жизни всем строем мысли и художественным стилем философской прозы Мандельштама. Я призывала мою давнишнюю подругу (со школьной и университетской скамьи) разделить мой восторг и читала ей отрывки. «Несчастный. Для кого он пишет?» — вырвалось у нее.
В чувстве реальности Елене отказать было нельзя: статьи, написанные и напечатанные в начале нэпа, воспринимались как нонсенс в конце этого периода — в преддверии сталинских пятилеток. Мандельштам терял своего читателя.
И дома своего у него не было.
С того дня, как я впервые навестила Мандельштамов в комнате Надиного брата на Страстном бульваре, и до 1933 г., когда они получили квартиру в писательском доме в Нащокинском переулке, — я бывала у них по самым разным адресам, где они либо гостили, либо снимали комнату:
в одном из Брестских переулков между Садовой и Белорусским вокзалом;
в новом доме с плоской крышей на углу Спиридоньевского переулка и М. Бронной улицы; в Старосадском переулке, в комнате Александра Эмильевича Мандельштама, брата Осипа; на Покровке;
на Кропоткинской набережной в Общежитии для приезжающих ученых; на Б. Полянке, д. 10, кв. 20, в комнате Цезаря Рысса;
на Тверском бульваре, в правом флигеле Дома Герцена — в узкой комнате в одно окно;
там же — в большой комнате в три или два окна.
Да еще в Болшеве и опять в «Узком».
Два или три раза они жили у меня (ул. Щипок, д. 6/8).
И снова у Евгения Яковлевича — Страстной бульвар, 6.
И где бы это ни было, я не вспомню, чтобы я видела Осипа Эмильевича за письменным столом.
Впрочем, исключения бывали. Например, когда Александр Эмильевич пришел к Мандельштаму со своей статьей. Он работал в книготорговой сети, ему надо было что-то представить в специальное издание, но он не умел писать, вернее, не мог сосредоточиться. И Осип Эмильевич сел рядом с ним за стол и терпеливо и любовно помогал брату.