Шрифт:
Бытовая мелочь всего лишь: упросила жена, и герой романа сбрил бороду. «Он… заметил, что выглядит лет на десять моложе, чем на самом деле, и в этом для него было что-то страшное и смешное. Не стало больше бородатого Репнина, которого он видел в зеркале двадцать шесть лет. Появился другой человек». И тут же: он «никак не мог понять: почему Надя потребовала это от него? Зачем он сбросил свою бороду, словно маску? Чтобы выглядеть моложе? Чтобы она могла поставить крест на каком-то их прошлом?» И шагает герой по улицам и проулкам Лондона, путешествует в пригородных поездах и в метро, бедствует, обивает пороги биржи труда в окружении стаи вопросов: «Что? Зачем? Почему?» И вопросы эти никогда не кажутся нам надуманными, ибо каждый из них помогает выявить существенность происходящего с князем. Сбрил, положим, он бороду: сделал подарок жене. Но это же — и история; и реформы Петра Великого почему-то запечатлелись в ней всего прежде… повальным бритьем бород. Но недаром они запечатлелись именно так: в XVIII столетии, в самом начале его, Россия прощалась с эпосом как с формой организации общественной жизни, со всеобщим жизненным стилем. А эпический герой, он, конечно же, прежде всего бородат, бородат в знак того, что он привержен земле, соприроден ей. И опять-таки немыслимо представить себе Илью Муромца выходящим из парикмахерской, свежеобритым, точно так же, как нельзя представить себе его разъезжающим на коне по улицам Лондона, хотя в древнем Киеве и он сам, и конь его были бы совершенно уместны. Безбородый Репнин — уже не эпический Репнин; из раздольного, укорененного в истории и величавого мира он ввергается в суетный, полный недоумений, недомолвок, политических интриг и бытовых неурядиц мир романа. В этом мире ему и судьба погибнуть. И погибнет он чисто романной смертью: изощренным, продуманным способом он покончит с собой — так, чтобы исчезнуть начисто, напрочь, не оставив следа и оставшись неуловимым даже для всезнающей и всепроникающей полиции Лондона. Уничтожая свой дух — потому что самоубийство всего прежде есть посягательство на уничтожение духа, — неприкаянный князь принимает все меры к тому, чтобы с глаз людских однажды и навсегда ушло, скрывшись в морской глубине, его множество бед претерпевшее тело.
И опять: дух и тело…
Город Лондон в романе Црнянского выступает как поприще, на котором славянство все же как бы то ни было пытается осуществить свою миссию: объединившись, соединив разнородные племена и нации, вдохнуть в комфортабельную индустриальную жизнь европейцев душу живу, претворив подвиг Бога в завет для себя. «И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душою живою» (Бытие, 2, 9). Разумеется, в реальности современного мира осуществление этого завета, миссии этой выглядит всего лишь как отдельные всплески героизма, притом же героизма кустарного. Но они все же есть: русского князя прибивает к полякам, мужественно сражавшимся во время войны на стороне англичан: во время войны, естественно, духовная помощь славянства Западу реализовала себя именно в этом виде, в виде военной помощи, помощи кровной. Впрочем, мало сказать, что Западу была оказана помощь: всю тяжесть войны первыми приняли на себя славяне. И в знак признательности полякам англичане дарят им ряд привилегий, а поляки в хорошем смысле слова хитрят: они вводят в свой круг и оказавшихся здесь же, поблизости братьев славян, пригревают они и русского князя. Друг-поляк поддерживает князя до последних дней его жизни: бытовая помощь, разрешение пользоваться квартирой поляка на то время, в течение которого он пробудет в Варшаве, оборачивается и актом глубокой духовности. В основном же в романе нет каких-то определенных действий, акций, каждая из которых свидетельствовала бы о готовности славян к реальному сплочению, к контактам с Западом, а тем более о готовности их к исполнению возложенной на них провидением миссии. Не до миссии им, беднягам! Им работу бы себе подыскать, устроиться бы, попытавшись адаптироваться к условиям, чуждым для них, непрактичны они, часто просто беспомощны — недостаток, отмеченный всеми, кто сталкивался с психологией эмиграции, особенно русской.
И еще, конечно: грыз-ня. Грызня, в общем-то продолжающаяся и поныне. Жажда как-то наладить, организовать активное сопротивление метрополии, пошатнуть ее, а для этого вовлечь в свои группировки побольше недовольных, обиженных. Жажда устоять в непривычной жизни, выбиться, шагнуть дальше соотечественников-соперников. Фантастических масштабов достигающая ревность к чужим успехам. Подозрительность. И все это обрушивается на Репнина.
«Роман о Лондоне» — это роман о сохранении человеком избранной им социальной позиции, о верности его себе самому, о сохраняемой и в тяжелейших условиях верности России. Николай Репнин не пытается как бы то ни было просвещать окружающих, представителей мира, в котором он оказался то ли по воле генерала Деникина, то ли Бога, то ли судьбы. Он не разделял порока, свойственного, как нетрудно заметить, большинству эмигрантов, особенно же эмигрантов российских: оказавшись в какой-либо зарубежной стране, они, кое-как оглядевшись вокруг и собравшись с мыслями, принимаются дружно поносить уклад жизни и нравы этой страны: вопреки совету мудрой пословицы, они вламываются в чужой монастырь, назидательно помавая своим уставом. Раздраженные, вечно брюзжащие, они, в сущности, являют собою пародию на высокое историческое призвание их народа. Николай и Надежда Репнины принимают Англию такою, какова она есть. А духовность их выражается не в каких бы то ни было словах, обращенных к англичанам и Англии, а позиции, сохраняемой ими: независимость прежде всего. Всего прежде верность России, ее духу, ее культуре, ее истории. А затем и материальная независимость: все, что есть у них, они зарабатывают. Зарабатывают честным трудом: пусть работа в подвале, пусть странствование по городу с чемоданами поступивших в продажу книжных новинок, пусть шитье кукол, смешных эскимосов; но всегда, всегда не-за-ви-си-мость. В сохранении ее — та духовность, которую не утратил в скитаниях своих русский князь Репнин. И чем только не приходится заниматься двум бездетным эмигрантам-аристократам; но на куклах, которые мастерит и пытается продавать жена героя романа, надлежит остановиться особо.
«Знаешь, Ники, скоро, говорят, в Лондон прибудут куклы из Германии и Италии, очень красивые, и я потеряю свой грошовый заработок» — так однажды она прошептала мужу. И с тех пор через весь роман начинает проходить устойчивый, неотвязный мотив: куклы, куклы; снова, снова и снова куклы.
Получают Репнины чудом квартирку, комнату; и «комнату… Надя сразу же заполнила своими куклами». И необходимость заводить новые знакомства обусловливается трогательным кустарным промыслом бедствующей эмигрантки: ей «необходимо завоевывать знакомства для продажи эскимосов». Ее творчество — менять модели, придумывать новые варианты; и замыслив перебираться в Америку, она «придумала для себя три новые куклы», дабы там, за морем-океаном, их продавать.
Эти куклы-эскимосы — рефрен, один из мотивов-рефренов, проходящих через роман. Повторение одного и того же мотива — вообще характернейшая особенность романа Црнянского, основа его поэтики, потому что «Роман о Лондоне» — роман-песня. Это грустная песня о не до конца исполненном долге, о грехе человека, до последнего дня своей жизни все-таки пытавшегося сделать то, что он должен был сделать. О его одиночестве. Об упрямстве его, фамильной черте характера Репниных. Отношение к герою здесь именно песенное: плач о нем, выявление в нем величавого эпического начала, нескрываемое к нему сострадание. Внешний же признак песенности — ритмический склад романа. Рефренность его. И еще — постоянные переходы мотива из одной сферы в другую.
Скажем, те же куклы-эскимосы. Ладит, клеит, шьет их жена героя романа, утоляя, может статься, этим занятием и тоску о несостоявшемся материнстве: ей за сорок, а ребенка ей с мужем не дал, как говорится, Бог. И вся комната заставлена эскимосами. А потом внезапно вспоминается князю «то время, когда они с его другом Барловым, вырядившись эскимосами, катались на коньках в Санкт-Петербурге». Значит, что же выходит? О далеких временах санкт-петербургского маскарада герой книги рассказывает не жене — другой женщине. Но когда-то, несомненно, об этом рассказывал он и жене; и отсюда-то пришли в ее творчество эскимосы — экзотические смешные куколки-люди, материализованное воспоминание бесконечно любимого ей человека. Так, кочуя по эпизодам романа и повторяясь, один и тот же мотив обретает все новые и новые оттенки, глубину, лирический смысл. И задолго до того, как эскимосы стали плодом рукоделия измученной эмигрантки, они были в жизни, в некоей полузабытой и полуреальной жизни двух беспечных юношей петербуржцев. Но и этого мало. Надя делает кукол, и не раз получается так, что изделия ее рук возвращаются в жизнь, обступают ее, сопутствуют ей. Скажем, то же метро. Репнин едет и видит: «Вагоны наполнены безмолвными мужчинами и женщинами, они сидят в позе кукол. И он садится и ощущает себя восковой куклой». А потом герой начинает рассматривать чудом сохранившиеся фотографии жены еще в бытность ее маленькой девочкой. «С удивлением смотрит заплаканными глазками на фотографа… Отец держит ее гордо, словно куклу».
Так кочует по роману Црнянского мотив куклы, обратимости человека и творения рук его. Потом куклы будут оборачиваться изваяниями. Монументами, памятниками: неподвижными патетическими куклами из бронзы, из мрамора.
Тема? Куклы. Вариации? Они бесконечны: святочные ряженые на катке в далеком Санкт-Петербурге; пассажиры лондонской подземки; кроха девочка, испуганно глядящая в объектив огромного старомодного аппарата; наконец, сам герой романа. И все это — в рамках поэтики песни. Песни, счастливо пришедшей в роман.
Злая зимняя ночь. Бесприютность. Репнины слушают радио, они ловят Милан, передачу из оперного театра Ла Скала. Из маленького приемника «льется чарующий голос, его поддерживает мощный хор, в этой далекой от Италии комнате наступает тишина, и тишину эту заполняет музыка, долетающая к ним из Милана. И чудится, будто ангельское пение доносится с неба в этой лондонской зимней ночи». И Репнин «начинает, сам того не замечая, к неудовольствию жены, напевать оперную арию. Измученных голодом, нуждой, заботами, музыка, казалось… уносила их снова в тот край, где они были счастливы». И кондуктор автобуса «по утрам любит петь. Поет какую-нибудь оперную арию». И меланхолическая наша догорающая лучина в романе мелькает. И — опять-таки метаморфоза мотива: мотив песни, пения, музыки вдруг включается в ряд реалий романа, обретя ироническое звучание: «Бухгалтерский стол высок, неудобен, с первого же дня он напоминает Репнину пюпитр дирижера…» Репнин — дирижер привилегированной обувной лавки, дирижирует же он деловой перепиской, скучными годовыми отчетами, оплаченными и неоплаченными счетами. Так лирический, патетический мотив снижается, обретает иронические оттенки: не все же слушать бедняку эмигранту ангельский хор из Ла Скала. Но и будучи сниженным, иронически, даже саркастически интерпретированным, мотив музыки остается собою самим. И он снова и снова напоминает о том, что «Роман о Лондоне» — не совсем обыкновенный, чисто повествовательный, а еще и по-особенному музыкальный роман. Роман-песня, который мог быть замыслен, мог сложиться всего прежде именно в нашем, славянском мире, в вечно юной стихии сербскохорватского языка с неотъемлемой от него установкой на музыкальность, с музыкальными ударениями, отличающими его: они делают похожей на песню даже суховатую по смыслу речь деловых сообщений.