Шрифт:
— Значит, вот так. Три с половиной года — и вот так, за один вечер.
— Я не хочу этого, — сказал он, чувствуя, как бессмысленно звучат эти слова. — Ты же знаешь, что я не хочу.
— Но ты всё равно сделаешь это.
Он не ответил — потому что ответ был очевиден, а произнести его вслух означало бы признать то, чего он сам ещё не был готов признать до конца: что он выбирает не любовь, а послушание. Не потому что разлюбил, а потому что за двадцать пять лет так и не научился выбирать что-то другое.
Кристина не плакала, не кричала, не умоляла его остаться, отказаться от всего ради неё — и почему-то именно это молчаливое достоинство ранило больнее любой истерики. Она просто смотрела на него, и в её взгляде читалось то, чего он боялся больше всего: не ненависть, а разочарование пополам с жалостью, будто она видела перед собой не мужчину, которого любила три с половиной года, а испуганного мальчика, так и не решившегося вырасти.
— Иди, Никита, — сказала она наконец. — Иди и женись на своей Вере. Только не проси меня радоваться за тебя.
Он вышел из той квартиры другим человеком — если можно назвать человеком то немногое, что от него осталось. В тот вечер внутри него действительно что-то умерло: не любовь, нет, — способность верить, что можно хотеть чего-то по-настоящему и получить это, не заплатив за это чужой болью.
Знакомство с Верой отец устроил уже через три дня — в палате Матвея, куда Никита пришёл в костюме, чувствуя себя актёром в чужой, плохо отрепетированной пьесе. Вера сидела у изголовья отцовской кровати — бледная, измученная бессонными ночами у постели умирающего, — и смотрела на Никиту с той же растерянностью, какую, наверное, испытывал он сам. Матвей, уже слабый, с трудом удерживающий внимание дольше нескольких минут, взял руку дочери и руку Никиты и соединил их поверх одеяла — жест, который должен был бы выглядеть трогательным, а вместо этого показался Никите приговором, вынесенным дважды: один раз отцом, второй раз — умирающим, который искренне верил, что дарит дочери счастье.
В последующие дни Никита приходил в больницу почти каждый вечер — сначала по обязанности, потом, сам не заметив момента, уже и по собственному желанию по большей части. Приносил кофе из автомата на этаже, который она забывала выпить, пока он не остывал; садился рядом на неудобный больничный стул и просто молчал, если ей не хотелось разговаривать, или слушал, если ей нужно было выговориться о чём угодно. Он узнавал её постепенно, урывками — по коротким разговорам между вызовами врачей, по тому, как она держалась, не позволяя себе слёз при отце, и как срывалась потом в коридоре, стоило дверям палаты закрыться. Влюблённостью это назвать было трудно. Но что-то похожее на уважение — настоящее, не наигранное — родилось уже тогда, среди больничных запахов и коротких, урывками украденных разговоров.
Свадьбу сыграли через три недели — скромную, тихую, без того размаха, которого можно было бы ожидать от семьи такого масштаба: Матвей уже не мог выдержать многочасового торжества.
Утро того дня Никита помнит смазанно, будто через толстое стекло — как завязывал галстук перед зеркалом трясущимися руками, как отец, заглянувший в комнату проверить готовность, ограничился одним сухим «Пора» вместо каких-либо напутствий, как по дороге в ЗАГС, расположенном ближе всего к больнице, он несколько раз ловил себя на желании попросить водителя развернуться и просто уехать куда глаза глядят.
Веру он увидел уже там — в простом, но безупречно скроенном платье, которое, как он узнал позже, она сшила почти полностью сама, урывками, в перерывах между дежурствами у постели отца. Она была бледна, держалась неестественно прямо, будто одна только строгая осанка удерживала её от того, чтобы рассыпаться на части прямо там, — и что-то в этой хрупкой, несгибаемой решимости отозвалось в Никите острым, почти болезненным сочувствием, куда более сильным, чем то, что он ожидал испытать в день собственной вынужденной свадьбы.
Матвея привезли в инвалидном кресле, укутанного пледом даже в тёплый день, и он держался до самого конца церемонии — улыбался, когда Никита надевал кольцо на палец дочери, и, кажется, в этот момент был по-настоящему счастлив, вопреки всему, что стояло за этим браком. Никита поглядывал украдкой на это исхудавшее, но искренне сияющее лицо — и на мгновение, вопреки всему цинизму последних недель, позволил себе поверить, что, может быть, участвует не только в сделке, но и в чём-то настоящем, ради чего действительно стоило облечь холодный расчёт отца в форму подлинного создания новой семьи.
После церемонии, пока гости — их было всего человек пятнадцать, самые близкие — поднимали бокалы за молодожёнов, Матвей подозвал Никиту к своему креслу коротким взмахом руки.
— Береги её, — сказал он тихо, и голос у него был уже совсем слабый, едва слышный сквозь звон бокалов вокруг. — Вопреки всему. Просто береги, потому что она этого достойна.
Никита кивнул, не находя в себе сил ответить хоть что-то.
Он умер две недели спустя.
Вера тогда ещё не знала — не могла знать, — что человек, за которого она вышла замуж по просьбе умирающего отца, сам оказался точно так же пойман в чужую волю, как и она.