Шрифт:
Пальцы до сих пор помнили ощущение бумаги, монотонные, выверенные движения. Я сделал за ночь сотни одинаковых модулей. И с каждым новым сгибом во мне росло глухое раздражение, переходящее в тихую ярость. Это было неправильно. Созидание, в моем понимании, всегда было осмысленным процессом. Ты берешь бесформенный материал — дерево, металл, глину — и вкладываешь в него свой труд, свое умение, частичку своей души, чтобы создать что-то полезное. Что-то, что будет служить. Стул, на котором можно сидеть. Тарелка, в которую можно наложить еду. Инструмент, которым можно работать. Это был диалог с материалом. А то, чем я занимался сейчас, было профанацией. Бездушная, механическая работа ради виртуальных очков.
Эти бумажные шары, кусудамы, были пустыми внутри и снаружи. Они не несли никакой функции, кроме эстетической, да и та была сомнительной. Они были хрупкими и бессмысленными. И система поощряла меня за создание этого мусора. Я чувствовал себя обезьяной в лаборатории, которая нажимает на рычаг, чтобы получить банан. Неужели это и есть моя «Искра Творца»? В складывании бумажек по чужой схеме? Эта мысль была оскорбительной. Нет, я определенно должен как можно скорее накопить эти проклятые сто очков и получить первую технологию. Чтобы начать создавать что-то настоящее. Что-то, что будет иметь вес, прочность и смысл. Что-то, что я смогу с гордостью назвать своей работой.
Но даже так, прежде чем беспокоиться о великих творениях и не менее великих опасностях в лице Пожирателей Миров, мне нужно пережить завтрашний день в этой картонной коробке в самом опасном районе города. И эта мысль здесь и сейчас была куда более отрезвляющей чем любой Галактус.
Молюсь всем богам, которые здесь, в отличие от моего мира, не просто пустой звук, чтобы эта версия оказалась… ну хотя бы не той, где все обречены на аннигиляцию. Под эти ободряющие мысли я и заснул, предвкушая новый день.
Глава 3
Я забился на галерку, в самый дальний и темный угол огромной аудитории, превратив свое место в маленький островок отчуждения. Здесь, под гул проектора и монотонный бубнеж лектора, я методично сгибал бумажные модули. Мои руки, уже привыкшие к этому странному ремеслу, двигались на автомате, в то время как сознание отчаянно пыталось возвести стену между собой и окружающей реальностью. Лекция по истории театра… Господи, какая же бесполезная, оторванная от жизни и здравого смысла, концентрированная херня.
Я, тридцативосьмилетний мужик, чьи руки привыкли к весу молотка, шероховатости дерева и компьютерной мышке, запертый в тщедушном теле сопливого студента. В мире, где в любой момент на город может свалиться армада Читаури или фиолетовый титан с манией тотального геноцида, я вынужден слушать про катарсис в древнегреческой трагедии. Абсурд был настолько густым и вязким, что его, казалось, можно было резать ножом и намазывать на хлеб.
Вокруг меня раскинулось сонное царство студенческой апатии. Каждый существовал в своем собственном мирке, лишь физически присутствуя в этом помещении. Парень слева, типичный гик в очках и футболке с выцветшим логотипом, спрятался за экраном ноутбука. Судя по периодическому тихому фырканью и подрагивающим плечам, он смотрел какой-то ситком, полностью игнорируя лекцию. Девчонка рядом с ним, с кислотно-розовыми волосами и пирсингом в носу, вела ожесточенную переписку в телефоне. Ее пальцы порхали над экраном с такой скоростью, будто она отбивала телеграмму Морзе о конце света. А верзила впереди, чья бычья шея занимала половину моего обзора, и вовсе беззастенчиво дремал, прикрыв лицо толстенным фолиантом и издавая едва слышное сопение. На этом фоне мое тихое, никому не мешающее хобби, практически не производящее ни звука, ни запаха, почему-то привлекло нежелательное внимание.
— Мистер Томпсон, не будете ли вы так любезны подсказать нам, в чем заключается ключевое отличие актерского метода Станиславского от метода Страсберга? — Голос преподавателя, сухой и скрипучий, как несмазанная дверная петля, безжалостно вырвал меня из бумажной медитации.
Он стоял у кафедры, седовласый мужчина лет пятидесяти, подтянутый, в строгом твидовом пиджаке. Его пронзительный, умный взгляд поверх очков в тонкой металлической оправе не сулил ничего хорошего. Он не был стариком, нет. В нем чувствовалась старая школа, порода и полное отсутствие терпимости к разгильдяйству. И он, очевидно, давно заприметил мою тихую фабрику по производству бумажных модулей.
— Без понятия, профессор, — ответил я ровным, безразличным тоном, чисто на автомате, не отрываясь от очередного аккуратного сгиба. И только когда по аудитории пронесся едва заметный смешок, до меня дошло, насколько дерзко и вызывающе это прозвучало. Я медленно поднял голову, встречая его выжидающий, чуть прищуренный взгляд, и решил срочно сдать назад. — Простите. Я последние дни болел и не посещал занятия, поэтому, к сожалению, пропустил эту тему.
Ну да… Болел. Алкоголизмом. И ведь не соврал же, по сути. Всемирная организация здравоохранения вполне официально признает алкоголизм болезнью. А тот факт, что для Джона Томпсона это была первая и, увы, последняя попойка в его короткой, бесславной жизни… это уже несущественные частности, о которых лектору знать необязательно.
— Ясно, — профессор не выглядел впечатленным моей отговоркой. Его взгляд опустился на мои руки, в которых покоился почти готовый модуль. — А сейчас, мистер Томпсон, вы с таким усердием складываете оригами на моей лекции, чтобы… что? Улучшить мелкую моторику в терапевтических целях после болезни?
Вопросительно иронично поднятая бровь не сулила ничего хорошего. Этот мужик мне определенно нравился — прямой, как рельса, без заходов и подковерных игр. Он четко обозначил проблему, и теперь ждал от меня такого же четкого, вразумительного ответа, а не студенческого лепета. Пришлось импровизировать на полную.