Шрифт:
По счастью, такая длинная многословная тирада, в кою вылилось удивление его матери, позволила Пьеру оправиться после двух приступов паники, что накатили на него один за другим: сначала он подозревал, что мать также поразилась красоте таинственной девушки, а после, когда эту мысль яростно отвергли, он смутился от ее неприкрытой и понятной тревоги, что она поймала его на неких переживаниях, которые уж никак не могла с ним разделить.
– Это все пустое… пустое, сестра Мэри, самый ничтожный пустяк на свете. Думаю, я просто грезил… спал с открытыми глазами или что-то в этом роде. До чего ж миловидны те девушки, которых мы видели сегодня вечером, не правда ли, сестра? Идем, продолжим путь, сестра моя.
– Пьер, Пьер!.. Ну, я вновь приму твою руку… неужто тебе больше нечего сказать мне? Неужто ты, Пьер, только летал в мечтах?
– Я клянусь тебе, дражайшая матушка, что никогда прежде во свою жизнь не было у меня такой глубокой задумчивости, как ту самую минуту. Но теперь все прошло. – Затем Пьер сменил тон на менее серьезный и добавил игриво: – А еще, сестра моя, если ты хоть немного знакома с медицинскими и поучительными трудами иных авторов, тебе должно быть известно, что только одно лечение возможно в том случае, когда речь идет о безобидном мимолетном заблуждении, кое подходит любому, – игнорировать сей предмет. Поэтому ни слова больше об этих глупостях. Продолжение нашей беседы только сделает из меня непроходимого глупца и не даст ни малейшей уверенности, что мною вновь не завладеют прежние мечты.
– Ну, тогда, вне сомнений, мой дорогой мальчик, нечего об этом и говорить. И все-таки странно… очень, очень странно. Что же твоя утренняя прогулка, какова была? Расскажи мне обо всем.
Так Пьеру, который отдался с готовностью этому благоприятному течению разговора, удалось проводить мать домой, не дав ей дальнейших поводов к удивлению или беспокойству. Но не так-то легко ему было унять собственные беспокойство и удивление. Слишком близкими к истинной правде, какою бы расплывчатой она в то время ни казалась, были его глубокомысленные слова, которыми он отвечал своей матери, что никогда еще во всю свою жизнь не ведал он столь глубокой задумчивости. Двойница преследовала его, как образ некой молящей и прекрасной, пламенной и совершенной Мадонны, что преследует художника, который и страстно того жаждет, и увлечен, но вечно пребывает в недоумении. И каждый раз, когда таинственная двойница приходила ему на ум, новое впечатление волновало его; высокий, резкий, длинный девичий крик снова и снова звенел у него в ушах, ибо ныне ему было ведомо, что это кричала двойница – только таким криком Дельфийского оракула и могло кричать подобное существо. И к чему сей крик? – думал Пьер. Сулит ли он зло двойнице, или мне, или обоим? Или я зверь лесной, что один мой вид сеет всюду такой страх? Но он больше грезил о самой двойнице – о девушке, образ коей неотразимо влек его к себе. А крик казался лишь эхом, что и пристало-то к ней случайно.
Те чувства, что ныне волновали его, видимо, пустили глубочайшие корни и раскинули сеть тончайших волоконец во всем его существе. И чем больше они разрастались в нем, тем больше он тяготился их странной непостижимостью. Что ему одна незнакомая грустноглазая девушка да ее крик? Должно быть, на свете еще немало грустноглазых девушек, и это лишь одна из многих. И что ему эта прекраснейшая грустноглазая девушка? Как печаль могла пленить его настолько, ничуть не меньше, чем жизнерадостность, – тут он и вовсе терялся, силясь разрешить это противоречие. «Хватит с меня этой страсти», – хотелось ему возопить, но тогда, в тихом сиянии своей божественной красоты, двойница с молящим, страдающим взором сама собою возникала пред ним.
Прежде я не принимал всерьез, мыслил Пьер, все те россказни о загадочных потусторонних гранях человеческой природы; весь мой жизненный опыт учил верить лишь тем милым призракам, у коих таинственные покровы скрывают живые пленительные формы и трепещут от горячего дыхания, и верил я только в плоть и кровь. А теперь!.. теперь!.. и он вновь принимался за самые изощренные и мистические рассуждения, что заглушали ропот разума, призывающего разобраться же наконец в своих чувствах. Но потемками для него обернулась собственная душа. Он ощущал, как незыблемые земли его подлинной яви ныне неуклонно окружают знаменоносные армии, где в строю маршируют мрачные фантомы в опущенных капюшонах, которые разом высыпали на берег его души, словно из некой призрачной флотилии.
Власы двойницы не были змеями Горгоны, и поразила она его вовсе не каким-то отталкивающим безобразием, а своей несказанной красотой да терпеливым, безнадежным страданием.
Но он сознался себе, что это впечатление, вполне понятное, выбило, однако же, почву у него из-под ног, ибо двойница будила в нем самые затаенные и запретные мечты и своим властным молчаливым призывом расшатывала саму основу его духовной жизни, мешая ему вывести на подмостки правду, любовь, сострадание, совесть. «Воистину чудо из чудес! – думал Пьер. – Дивное диво, из-за которого спокойный сон стал у меня редким гостем». Нигде ему не было спасения. Он пытался бормотать себе под нос, облачаясь в пижаму, – это не сработало. Он пытался бежать прочь от двойницы по залитым солнцем лугам – все было напрасно.
Самым непостижимым из всего оставалось для Пьера смутное подозрение, что такие черты лица он уже видел где-то прежде. Но он не смог бы сказать где именно; и не имелось у него о том ни малейшего предположения. Знавал он случаи – да и сам не единожды это испытал, – что порою мужчина, видя, как мимо него по улице проходит некая соблазнительная особа, на краткий миг вспыхивает к ней властным и необоримым влечением, вовсе и не зная, кто она, а только повинуясь неясному воспоминанию о неких туманных чертах той, кого он видел прежде в своих мечтах, в то время когда такие встречи для него в жизни и составляли весь ее смысл. Но совсем не то ныне занимало Пьера. Двойница не была милым видением, что пленяет нас несколько кратких минут, а потом ускользает с тем, чтоб никогда не возвратиться. Она всегда витала рядом с ним, и отогнать он ее мог – и то не всегда, – только собрав в кулак всю свою решимость и силу воли. И потом, воспоминание о ее несказанной красоте, что таилось до времени среди прочих ярких впечатлений, ныне, казалось, сгустилось и обрело форму острого копья, пронзающего ему сердце нестерпимой болью всякий раз, как его охватывало известное душевное волнение – назовем это так, – туманило ему голову мечтами о тысяче славных деяний давно минувших лет, приправляя все это старыми семейными сказками о его предках, из коих многие уже давно покоились в могиле.
Ни словом не обмолвясь о своих необузданных мечтах ни матери, ни другим домашним, Пьер двое суток пытался отогнать от себя надоедливый призрак; и наконец он столь счастливо очистил душу от всякой скверны и столь счастливо обрел свое прежнее хладнокровие, что некоторое время жизнь его текла по-старому, словно то странное волнение и не мучило его никогда. Вслед за тем пленительные и сладостные мысли о Люси незаметно заполнили его сердце, вытеснив оттуда все мрачные тени. Вслед за тем он стал вновь скакать верхом и заниматься джигитовкой, гулять пешком и переплывать стремнины и с новым пылом вернулся к своим достойным занятиям всеми теми мужскими искусствами, которые так страстно любил. При взгляде на него начало уж казаться, что он, прежде чем дать брачный обет всегда защищать, равно как и любить свою Люси, решил сперва набраться как можно больше сил и стать благородным обладателем таких внушительных мускулов, чтобы при случае отвоевать Люси у всего обитаемого мира.