Шрифт:
Савелов-младший открыл калитку, поставил чемоданчик, сбил фуражку на затылок и стал смотреть на тёткину спину, обтянутую застиранным сарафаном в коричневых подтёках, хотя когда-то сарафан был в ярко-красных цветах и тётя Зина ходила в нём в город.
– Басурманы, ну чистые басурманы, – сказала она и повернулась, чтобы отнести корытце, в котором приносила сечку.
Увидела Савелова-младшего, оторопело постояла, не узнавая и не понимая, что надо этому солдату в её подворье, а потом ахнула так, как это делала покойная Савелиха, сморщилась и одной рукой всплеснула, а другой всё так же держала корытце.
– Неужто Павел?
Савелов-младший, распахнув руки, как это делают в кино, обхватил тётю Зину за плечи, пару раз тряхнул:
– Я, тёть Зин, я…
И тут тётя Зина расплакалась, засморкалась, поставив корытце, пошла в хату, а Савелов-младший присел на корточки, стал подманивать утят, но они не шли на его вкрадчивое «ути-ути-ути», и он поймал одного, суматошно дёргающего слабыми зародышами крыльев, и сел на крыльцо, держа его в руке.
Вышла тётя Зина, уже в другом, новом сарафане, с сумкой в руках. Постояла, глядя на Савелова-младшего, окрепшего, раздавшегося в плечах.
– Утёнок-то сдохнет, – сказала она, – ты его уж не чапай, замухрышку.
Савелов-младший выпустил утёнка, торопливо заковылявшего к топчущимся на сечке собратьям, блеснул крупными зубами, проронил:
– А говорят, всё течет, всё меняется…
– Чегой-то?
Тётя Зина остановилась у калитки, оглянулась, пытаясь скрыть досаду от того, что нужно бросать хозяйство, куда-то идти, принимать гостей, тратиться, но вспомнила своего сына, погибшего в автомобильной аварии перед самым восемнадцатилетием (был бы он уже таким, как Павел), прослезилась и, словно смыв слезой недовольство и заботы, пошла по улице улыбаясь, приглашая соседей вечерком на застолье: «Младшенький-то наш вернулся, весь бравый такой, в орденах…»
Савелов-младший расстегнул мундир, положил на перила крыльца фуражку, скинул блестящие сапоги, посидел, шевеля пальцами ног и улыбаясь, потом поднялся, в сенях выпил кваску, крякнул и вошёл в хату.
Савелов-старший шёл по улице и пел о далёких краях, о морозах, о загубленной с детства судьбе, останавливаясь подле соседок, судачащих на лавочках, низко раскланиваясь, так, что белый чуб касался дорожной пыли, и приглашал всех в гости, потому что теперь он, Савелов-старший, своё отжил и место ему в Сибири, потому что… И всхлипывал, не закончив фразы. А Санька плёлся следом и ныл: «Дяденька, дяденька…»
«Отгуляли па-аследни-ий денё-очек…» – тянул Савелов-старший и, не обращая внимания на цепляющегося Саньку, загребая сапогами пыль, медленно брёл к дому, впервые за двадцать с лишком прожитых с тётей Зиной лет не таясь, не скрывая хмель, не чувствуя за собой никакой вины.
Санька отстал, зыркнул сухими глазами, потоптался, забирая вправо, в тень проулочка, уже тихо радуясь освобождению от чужого, непонятного ему горя, и наконец припустил со всех ног, разгоняя кудахтающих кур.
Перед домом Савелов-старший приосанился, стараясь держаться прямо и даже печатать шаг, громко, без стеснения и слёз, затянул, как тянул за застольем:
– Широка страна моя родна-ая, много в ней лесов, полей и ре-ек, я дру-у-угой тако-о-ой страны не знаю…
Тут он ударил сапогом в калитку и петь перестал, построжел лицом и, как подобает хозяину, забыв в эту минуту, что произошло, зычно прокричал:
– Женщина! Жена!
Калитка распахнулась.
Савелов-старший, помедлив, переступил порог и увидел Савелова-младшего, босого, в белоснежной нательной рубахе, в солдатских брюках.
– Брательник! Павлуха!..
Савелов-старший качнулся, упал в крепкие объятия Савелова-младшего и вдруг захлюпал носом, не сдерживая больше скупых слез.
…Чего, собственно, я боюсь, уподобляясь юнцам или глупцам, не постигшим одного-единственного источника страха, – страха не добраться до собственной души, страха всю жизнь быть исполнителем навязанных тебе ролей и не пережить ни одну как следует, забыв, что всё подвластно только душе или тому, что называют воображением, чувствами, мыслью, подсознанием, химерой, мистикой, бредом… и куда мы отправляемся без пособий и справочников и только в одиночестве. Я могу рассказать всё последовательно, разматывая клубок воспоминаний. И где нить порвана, мне ничего не стоит связать её своим узлом, и все будут думать, что тут нет узла.
Савелов-средний считался никчемным мужиком, попавшим под каблук жены и без стыда и совести забывшим свою родню. Но он всё-таки пришёл на этот полурадостный-полугорький вечер – то ли встречу, то ли проводы– и Савелов-старший, чинно, в белой рубахе и синих парадных брюках сидящий за столом, не поддевал его как обычно, доводя до истерики жену Савелова-среднего, крупную, дебелую тётю Мотю, а Савелов-младший, уже отжалевший Савелова-старшего, весь в светлых планах на будущее, тянулся к крепкому брату, восторгаясь его основательностью, спокойствием и ровным течением жизни, думая и свою жизнь строить так же прочно и неспешно. Ещё не сознаваясь себе, он уже презирал всех неудачников, безжалостно относя к их числу и Савелова-старшего.