Шрифт:
Бессодержательность самой "национальной идеи" Якутии отчётливо прослеживается на примере варьирования одного из лейтмотивов романа, заявленного уже во втором предложении - "Якутия вырастает из всего как подлинная страна, существующая в мире, полном любви, изумительности и зла"12. В дальнейшем выясняется, что это утверждение допускает произвольную замену каждого поименованного понятия, в том числе и на противоположное. Так, для пылкого патриота "Якутия есть страна, явленная в мире, полном преданности, тепла и доброты"13, а для его оппонентки, убеждённой коммунистки "Ленин есть тайна полная любви, изумительности и зла"14. Позднее предлагается ещё один "антитезис": соперничающая с Якутией "Эвенкия произрастает во всём, как истинная страна, существующая в мире, полном величия, счастья и добра"15, и наконец, следует "синтез": "Якутия находилась внизу как подлинная страна, явленная в мире, полном добра, прелести и красоты"16.
Впрочем, подобные метаморфозы обоснованы сразу же - третьей фразой романа, раскрывающей его поэтику: "Она таит в себе тайны и пустоту, обратимую в любое откровение этого света, который присутствует здесь, как неизбежность, или сущая красота, прекрасная, словно смысл чудес"17. Обратимость любых высказываний в романе, условность любых обозначений, их полная взаимозаменяемость приводит к тому, что все бинарные оппозиции снимаются и сливаются в единые синкретические понятия. Недаром спутник и соратник Жукаускаса убеждает его: "Любовь есть ненависть, и только в ненависти есть любовь, и кто ненавидит, тот любит, и кто любит - тот знает всё"18. Недаром текст Якутии кишит оксюморонными сочетаниями вроде "великий пригородный город"19. Недаром постоянно повторяемые субъектно-предикативные конструкции типа "Якутия есть...", "её Бог есть..." сводятся к универсальной формуле "всё есть всё" или, что то же самое, "всё слишком не то, что кажется и есть"20. Недаром бьющиеся насмерть цари эвенов и эвенков (Радов неспроста обыгрывает почти идентичные названия двух различных восточносибирских народов) носят одно и то же имя - Часатца, и у каждого на службе - экзекутор по имени Жергауль, причём у второго царя Жергаулей двое, ибо в художественном мире "Якутии" полностью взаимозаменяемы не только слова, но и числа: "- Вы видите нашу жрицу, её зовут Саргылана и Елена. (...) - Кого зовут Саргылана?
– Жрицу зовут Саргылана и Елена.
– А кто жрица?
– Саргылана и Елена.
– Но их же двое!
– (...) - Тело и личность - это прах..."21.
Несерьёзное, игровое отношение как к сигнификатам, так и к сигнификантам задаётся уже фразой, открывающей роман и пародирующей знаменитый тезис Шопенгауэра, - "Мир есть моё развлечение"22. Но эта легковесность не должна вводить в заблуждение, будто "Якутия" начисто лишена мировоззренческой установки. Ключ к её пониманию эксплицитно даётся в следующем высказывании эпизодического персонажа: "Вы так удивились, как будто я что-то сказал. Но я ничего не сказал, я только произнёс несколько звуков, не имеющих смысла, но имеющих нужную интонацию. (...) И потом, так ли уж вас интересуют слова? А если они вас интересуют, вы можете внести в мою речь любое восхищение и любовь, на которую вы только способны, и новое великое слово воссияет над всеми нами, словно волшебный венец!"23. Тут же подчёркивается, что в интонации кроется и секрет такого беспрецедентного феномена как "второй русский язык". Ибо, как не раз отмечалось в филологической науке, "значение всякого матерного слова ситуативно в зависимости от контекста... и конкретный его смысл может меняться на прямо противоположный. Семантика мата целиком и полностью коннотативна, конкретные смыслы свободно поселяются в семантическом пространстве и так же свободно его покидают"24. И "первый русский язык" в романе Радова в этом отношении уподобляется "второму". Если у того же Сорокина текст заряжен деструктивной энергией, холоден и внеэмоционален даже в стилизациях, а нецензурщина смотрится безобразным пятном на экстерьере текста благодаря акцентированию своей анально-генитальной семантики, то у Радова матерная брань, напротив, служит усилению экспрессивности, энергетического заряда. Радов во многом переносит семантическую нагрузку текста с фабулы и лексических средств её изложения на доминирующую интонацию, которая восходит к античным дифирамбам, библейским псалмам, розенкрейцерским трактатам - это восторженный гимн бытию во всех его проявлениях. Действие в "Якутии" (события и поступки героев) выступает лишь как череда кратких передышек в нескончаемом потоке вдохновенного словоизвержения. Это забалтывание пустоты наполняет её иллюзией мерцающих смыслов. Этот словесный поток захлёстывает и реплики персонажей, практически не отличимых друг от друга по своей речевой характеристике и перетекающих друг в друга по своему "мировоззрению" - даже убеждённый антикоммунист-западник может запросто сказать: "Мы - главные преобразователи этих мест, помните о Ленине, о смысле!"25, и даже самый беспринципный циник, презирающий любые идеалы и использующий их в своекорыстных целях способен вдруг изречь: "Слова и имена могут быть разными и любыми. Важна истина и красота"26.
Но прекрасность говорения самого по себе у Радова неотделима от говорения "на тему". Жукаускасом (как и другими персонажами романа) движет воля к преображению убогой действительности, к обнаружению в ней "истины и красоты", которое оказывается возможным исключительно за счёт переименования невзрачных реалий:
"В этом месте реальность была словно недосозданной, как будто недоразвитый идиот с мутным взором, и она, в общем, напоминала своеобразный божественный плевок, который хотелось растереть ногой по благодатной живородящей почве, и что-то было в ней мучительно-неважное, гнусно-несущественное, почти не-истинное, и казалось, можно лишь дунуть и махнуть рукой и всё это сгинет обратно - откуда вышло - и наступит нечто совсем другое, таинственное и неизвестное. Но эта действительность тоже была якутской, и казалось, её тоже нужно было любить, преобразовывать и ласкать, и надо было сражаться за неё, плакать при каждом воспоминании о ней и задушевно наслаждаться её гнусной неброскостью и её недоделанным кедрачом. Настоящий патриот всегда увидит в трущобах сверкающие небоскрёбы, а в пихте - ананас"27.
В этом пассаже вместе с явной иронией по поводу патриотического дискурса присутствует и его оправдание, а также его направление в конструктивное русло. Радостное приятие и преображение хаоса за счёт постоянных переименований ведёт к открытию ситуативных смыслов и неповторимой красоты в любой грани бытия, где нет разницы между добром и злом, высоким и низким, прекрасным и ужасным, вплоть до: "Разве не прекрасно быть казнённым в стане гнусных достойных врагов?"28.
Сюжет романа разворачивается как инициатическое путешествие изначально невинной души, "очарованного странника" через череду испытаний и лишений к высшему знанию. Центральным символом оказывается даосский символ пути. Ни бессмысленность полученного задания, ни пережитые злоключения, ни разочарование в кукловодах политического процесса не колеблют веру Жукаускаса в исключительную важность его миссии ради блага "Якутии". "Нас возвышающий обман" для протагониста превалирует над "тьмой низких истин". Он продолжает обольщаться то неоновыми огнями и сытым благополучием жителей вестернизированного города, то жестоким состязанием слепоглухонемых старичков на потребу праздной публики, то ритуальным молебном воинов, идущих в бой за родину. И на все уговоры типа "займитесь чем-нибудь приятным; над вами издеваются; вся ваша история просто глупа; это маразм" он продолжает твердить: "Да нет же! Я счастлив! Для меня это и есть всё! Моя любимая! Путь - моя радость! Задача должна быть выполнена! Страна должна возникнуть как весь мир! Я чувствую свою цель! Я найду то, что мне поручили!"29 и мечтать "о чуде, о величии, и о Якутии, и о единственности мира, и о равнозначности прекрасного - доброго, злого и непонятного"30. Подобно Сорокину Радов выявляет либидо исторического процесса, но в отличие от предшественника подаёт его не только как цепь абсурдных злодеяний, а как манифестацию позднее исследованного А.Секацким "чистого авантюрного разума"31. По ходу путешествия для Жукаускаса "кончились иллюзии, жалобно-требовательное отношение к жизни, ощущение своей неповторимости и бессмертия и отчаянная жажда существовать. Появилось прекрасное безразличие настоящего существа, наконец-то испытавшего гибель и позор, и свет смерти зажёгся в Софроне, словно запоздалая ночная знакомая звезда, указующая на берег или конец леса"32.
"Параноидальные" метанарративы исчерпали себя как цель, но прекрасны как средство, как точка отсчёта и отталкивания. Радов начинает там, где останавливается Сорокин. Деконструкцию языка автор "Якутии" понимает не как его деструкцию, а как его постоянную перекодировку, пересоздание. И вместо погружения в безысходный вакуум мёртвых смыслов происходит бесконечное обретение новых мерцающих смыслов в осколках рухнувших нарративов. Если ранний русский постмодернизм (особенно в его концептуалистском варианте) ещё сохранял черты позднемодернистского авангарда, в пределе стремящегося к полному разрушению и исчезновению языка (знаменитое многостраничное "ааааа..." в "Норме" Сорокина) и, по мысли М.Эпштейна, был своего рода "апофатической" теологией, подчёркивающей невозможность прямого выражения невыразимого через язык33, то Радов осуществляет опыт теологии "катафатической": вместо "не это, не это" - "и это, и это".
Сам автор "Якутии" в интервью признаётся: "мне надо создать произведение, в котором нет абсолютной разницы между антонимами... то есть произведение, состоящее из вещей, которыми можно пренебречь"34, вследствие чего "возникает какая-то абсолютная положительность, которая ни на чём не основывается, а замыкается на саму себя. Это и есть мир, и он прекрасен... Передать энергию, чтобы слова пропали, а энергия осталась, для меня важнее, чем добиться красоты отдельных фраз"35. В "Якутии" для этих целей используется энергия множества параной, и в каждой находится приятность и прекрасность, но ни одна из них не фетишизируется, в результате чего снимается сама оппозиция паранойи и шизофрении.
Радов предлагает позитивную программу для тех, кто вдруг осознал себя "слепоглухонемым", программу активного существования в условиях полной дезорганизации социума и утраты мировоззренческих ориентиров. Он выражает мироощущение, близкое дзен-буддизму и даосизму, credo постмодернистов 90-х, несколько позже сформулированное его сверстником В.Пелевиным так: "Это очень хороший процесс - потеря координат. Потому что, в конце концов, человек приходит к тому, что единственная система координат - это он сам. Потому что если он движется в другой системе координат, он сможет встретиться сам с собой"36.