Private-Bookers
Межа
вернуться

Ананьев Анатолий Андреевич

Шрифт:

Для Николая то, что он говорил, было неоспоримым, и он, как ему казалось, не только ничего не преувеличивал, но даже не все высказывал, что знал, потому он не мог сейчас представить себе, чтобы отец и Даша думали иначе. Он видел настороженность в глазах Даши и по-своему читал это выражение ее глаз: «Какой ты взрослый, Коленька, а я и не догадывалась!» Спокойное и все еще багрово-розовое от вина лицо отца лишь прибавляло уверенности Николаю. Но ни Даша, ни отец не думали так, как считал Николай. Даша, потому что она более любовалась Николаем, — не совсем понимала то, о чем он говорил. «Может быть, все это так, но я не разбираюсь в этом, ты уж извини меня», — выражали ее глаза. Богатенков же, напротив, чувствовал, что надо было разобраться в том, что говорил сын. Слова Николая заставляли его задуматься. Он вспомнил, как в сорок пятом году ездил в Криводолку за сыном. В серый осенний день подходил он к селу, было пасмурно, дул ветер, вот-вот должен был начаться дождь; по желтому убранному полю, прямо по стерне, врассыпную, как наступающая пехота, шли девочки и мальчики с котомками и мешками и собирали колосья; среди них был и Николай; ему тогда только-только исполнилось семь; он был худой и желтый, как все детишки, ходившие на ветру по полю; руки его казались тонкими и хрупкими, и сам он, когда Богатенков поднял его, оказался легким, будто невесомым, и котомка с собранными колосками пшеницы, которую Богатенков снял с плеча Николая и бросил на стерню, была залатанной и тоже легкой. Он точно помнил, что бросил тогда котомку и, держа на руках сына, пошел с поля, и вслед ему смотрели детские глаза, — взгляды те Богатенков теперь будто вновь ощутил на своей спине. Да и избы в Криводолке были деревянные, черные и крытые соломой; и в сельмаге висели только запыленные хомуты, уздечки и стояли в углу деревянные лопаты; и люди были в старом, выношенном и армейском. «Но ведь это после войны, ведь тогда всем было тяжело, а потом-то (он вспомнил, как шесть лет назад уже вместе с сыном ездил на разъезд и жил у Прасковьи Григорьевны) село уже не выглядело таким, да и люди, люди», — говорил он себе. Он чувствовал, что не может вполне согласиться с Николаем. «В конце концов не так уж все плохо: молоко у нас по утрам подвозят прямо к дому, хлеб есть, и всякая сдоба, и крупы разные, с перебоями, а все же есть, и макароны, и масло, и мясо, пусть с перебоями, но есть!» Богатенков смотрел на стол, на тарелки с закусками, так аппетитно и вкусно приготовленными Дашей, и думал: «Откуда-то все это берется, кто-то же производит все это!»

— Изучение истории ближней так же необходимо, как и истории дальней, — говорил между тем Николай. — И даже история ближняя, гораздо важнее для нас, чем дальняя. Вот почему я решил взяться за это.

— Может быть, это и нужно, — согласился Богатенков, — но только одно неясно мне: что ты решил изучать? Если отставание в развитии деревни, как ты говорил вначале, то здесь вряд ли ты прав. Отставание, может быть, и есть, и это естественно, но смотря с чем сравнивать, с каким периодом, что брать отправной точкой. Если же ты хочешь поднять вообще историю деревни, то тут ты встретишься с интересными явлениями. Ты говоришь об отношении к мужику вообще, но мужик-то в селе был разный.

— Я беру хлебороба, хозяина.

— Вот то-то, что хозяина. А он разный. Тут не историю, а душу щупать придется, это ты учитывал? Э-э, нет! Дед-то твой, мой отец, извечно сеял хлеб. Да и я, слава богу, помню еще деревню. Ту, конечно, прошлую.

— Для меня главное — хлебороб, отец.

— А к хлеборобу отношение известное — правильное.

— Как сказать.

— Как это «как сказать»? О чем все же ты написал, я никак не могу понять. О коллективизации, что ли?

— Все, что происходило и происходит в селе, от коллективизации и до наших дней, все меня интересует. До наших дней я еще не дошел, это сложнее… Но, в общем, что говорить, я дам тебе рукопись, почитай и тогда увидишь.

— Почитаю, — сказал Богатенков, — непременно почитаю. А сейчас не пора ли нам отдыхать, а?

«Да, конечно, Коленька наш с дороги, устал», — подтвердила глазами Даша.

— Пожалуй, — сказал Николай, вставая, отставляя стул и чувствуя, что отец не понял его.

— А меня еще и среди ночи могут поднять, работа, хотя, правда, сегодня я предупредил, чтобы звонили, если случится уж что-либо очень чрезвычайное…

Квартира у Богатенкова была из трех комнат; каждый спал в отдельной комнате: Даша — в своей, Богатенков, как обычно, в кабинете, Николай — в гостиной.

В гостиной громко стучали большие стенные часы.

Николаю казалось, что отец и Даша спят, и он старался не ворочаться и не шуметь, чтобы не разбудить их; то же самое испытывали отец и Даша; все трое не спали и лишь притворялись, что спят. Так же, как они, сидя за столом, только поддерживали общее веселое настроение, — так теперь поддерживали в комнатах тишину. Но у каждого были свои думы и заботы, отгонявшие сон.

Руки Даши лежали на белом пододеяльнике и в лунном свете казались бледными, холодными и неживыми; но она не видела своих рук; она думала о Николае и «милой белой Сонюшке». «Боже мой, как все сложно в жизни! — говорила она себе. — Я счастлива ее счастьем, ее, в то время как я могла быть счастлива своим, а она своим». Она закрывала глаза и через минуту снова открывала их; и, открыв, смотрела прямо перед собой на стену, теперь, при лунном свете, казавшуюся голубой. Постель у Даши была свежая — чистая простыня, чистый пододеяльник, чистая и хорошо выглаженная наволочка на подушке, — и Даша всем телом ощущала эту свежесть белья; она любила ложиться в чистую постель, это успокаивало; особенно когда белье сушилось на солнце, — ей казалось, что запах солнца и ветра перекочевывал вместе с пододеяльниками и простынями в комнату. Испытывая и сегодня это приятное и привычное чувство уюта, возникавшее от прикосновения тела к прохладным и еще не помятым простыне и пододеяльнику, и опять закрывая глаза, Даша в то же время не могла уснуть. То, что можно быть счастливой своим счастьем, — эта мысль все более и более волновала ее. Она не в первый раз думала об этом, но сегодня, сейчас, в ночной комнатной тишине как бы заново постигала суть этих четырех слов: «Быть счастливой своим счастьем». Как безрукий, шевеля обрубком в пустом рукаве, чувствует всю свою бывшую руку, локоть, ладонь и даже кончики пальцев, так Даша теперь чувствовала свое лицо, не это, безгубое, уродливое, с рубцами от швов, а то, бывшее, молодое, красивое, с выражением беззаботности и юности, с белесым пушком по вискам и родинкой у верхней губы; она чувствовала то свое лицо, шевелила теми губами, ощущая на щеках маленькие, чуть-чуть заметные ямочки, придававшие ее улыбке тогда особенную выразительность и веселость; она как бы видела себя в зеркале, видела ту, прежнюю, и замирала, останавливая в себе мысль и слыша лишь стук сердца. На нее смотрели, на прежнюю, и она, прежняя, спиной, шеей, лицом, всем существом чувствовала на себе мужские взгляды, она вся горела от этой мысли. То, что она могла испытать как женщина, могла стать женой, матерью, и то, что она не испытала этого, было мучительно сознавать теперь. Но вместе с тем, как она чувствовала то свое лицо — не шевелясь, не проводя рукой по щекам, — она чувствовала сейчас и это свое лицо, непривычные, чужие, висевшие на подбородке и щеках, как мешки, куски пересаженной кожи; она чувствовала это свое лицо еще сильнее, чем то, прежнее, молодое, и в уголках ее полуприкрытых глаз собирались слезы. Она не могла спать; она говорила себе: «Господи, как все в жизни! Мне бы умереть, а ей жить, и не было бы тогда этих мучений».

Стена гостиной примыкала к Дашиной комнате, и у этой стены, на диване, лежал Николай. Он лежал лицом к окну, и хотя так же, как Даша, не видел луну, но зато отлично видел квадрат синего и звездного неба. Он чувствовал себя так, будто не пил ни одной рюмки вина в этот вечер, и мысли его текли спокойно и ясно. В первую минуту, когда он, выключив свет, лег в постель, он подумал о том, как восприняли отец и Даша его рассказ о деревне; ему показалось, что отец слушал его холодно и безучастно и не зажегся тем стремлением к добру, какое горело в самом Николае. «Может быть, потому, что все сразу… второпях… скомканно…» Он снова перебрал в памяти, что и как говорил, и не нашел, что говорил скомканно; потом подумал о рукописи, которая все так же лежала на столе в Дашиной комнате, где Николай оставил ее, и подумал о Матвее Петровиче Беспалове, к которому решил зайти завтра же и завтра же передать ему рукопись; и тут же представил себе, как примет его Матвей Петрович, как, усадив за стол, начнет непременно угощать чаем. «Старик поймет, есть у него чутье истории, хотя сам и не пишет». Через минуту Николай опять повторил: «Чутье, именно чутье», — как бы раскладывая на части понятие этого слова. «Знание истории — это односторонне, сухо; к знанию истории нужно еще знание жизни, но и это не все; надо уметь видеть в современной жизни историю, или, может быть, так будет точнее, с высоты будущей истории смотреть на сегодняшний день, или, что, пожалуй, вернее всего, надо чувствовать, очень чувствовать происходящее в мире; а может, только и всего, что быть честным перед собой и людьми, как говорил Матвей Петрович? Может быть, честность и есть то самое его «чутье», мера жизни, мера истории? Отец после демобилизации не поехал в деревню, когда его направляли председателем, он не взялся за непосильное. А я — за посильное или непосильное?..» Вопрос этот и раньше вставал перед Николаем; сколько раз, склонившись над рукописью, он спрашивал себя, а прав ли он, то ли делает, что нужно; теперь же — лишь всплыли в нем прежние сомнения; но, всплыв, они волновали сильнее, чем тогда, и потому он не мог спать. Ему нужна была поддержка, он ждал ее от отца, но он не дождался ее в этот вечер и потому теперь думал об этом. Он лежал, укрытый одеялом лишь до пояса, и лицом, плечами, грудью чувствовал, как ночной воздух, проникая сквозь открытую форточку в комнату, обтекал тело; это был обычный городской воздух, каменная прохлада домов и остывшего асфальта, но потому, что Николай думал о деревне, потому, что мысли его все более уносились в Федоровку, он чувствовал в этой обтекающей тело свежести знакомый деревенский запах травы, росы, взворошенного сена, запах тёрна и давно отцветшей сирени род окном в палисаднике, и все это — и мысли и ощущения — было сейчас для него одним целым, восприятием и наслаждением жизнью. «Кто может сказать, что мне посильно, что непосильно? Кто лучше меня может знать самого меня?» — спрашивал себя Николай. Но так же, как он знал, что может легко ответить на этот вопрос, знал и то, что вопрос этот не простой, что суть не в том, что он спрашивал, а в другом, что понимал душой, сердцем и лишь не мог сформулировать и высказать в одной фразе. Лицо его было напряженным и сосредоточенным, когда он думал об этом; но постепенно мысли его изменили направление, и он вспомнил о Тане.

Из всех учителей, сослуживцев Николая, только она не подшучивала над его историческими записками, а напротив, говорила, что дело это большое и интересное, что, во всяком случае, лучше работать, писать, чем просиживать вечера за шахматной доской. Но вместе с тем Николай чувствовал, что она что-то недосказывала, и теперь ему особенно хотелось понять, что же именно она недосказала. «Да говорил ли я сам все? Нет. Я сам что-то недосказывал, и я знаю что. И знаю, когда можно было сказать и когда она ждала».

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • ...

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка