Private-Bookers
Межа
вернуться

Ананьев Анатолий Андреевич

Шрифт:

Егор между тем, пока Шура раздумывала обо всем этом, купил папиросы и уже подходил к распахнутым рыночным воротам; как раз возле ворот его остановил невысокий человек в кожаной кепке. Шура слегка приблизилась к окну, чтобы лучше видеть; в какое-то мгновение она заметила, что человек в кожаной кепке кивком головы указывает в сторону фанерных ларьков. За ларьками — Шуре из окна все отлично видно — полная женщина в серой вязаной кофте, наклонившись и приподняв подол, или подтягивала чулок, или прятала деньги. Между этими людьми, вероятно, что-то произошло, и Егор должен сейчас пойти к ларькам и установить, что именно. Шура знала, как неприятно это Егору, как он не любит, когда его останавливают на улице, и оттого ей самой было неприятно и досадно, и она уже не с любопытством, а с неприязнью глядела, на женщину за ларьками. «Отбросы общества должны быть на задворках», — вспомнила она слова, однажды сказанные Егором. Женщина в серой вязаной кофте, оправив юбку, все еще стояла за ларьками, и Шуру особенно раздражало, что она стоит так невозмутимо, будто ничего не случилось, и, достав из кармана зеркальце, разглядывает свое лицо. Шура представила себе, как встрепенется эта торговка, когда подойдет к ней Егор, — она откажется пойти в отделение, будет оправдываться, кричать, именно кричать, потому что все торговки голосисты и крикливы, а вокруг соберется толпа. В этом есть что-то унизительное — вести кричащую и упирающуюся женщину в отделение; даже Шура, которой не раз приходилось видеть такое на милицейском дворе, сейчас не могла подумать об этом равнодушно; унизительно для Егора, для всей толпы, для всех и прежде всего для той, стоящей за фанерным ларьком. Шура не замечала, как в ней самой в эту минуту рождалась жестокость, та самая жестокость, какую она осуждала в Егоре. «Отбросы общества должны быть на задворках». Когда она снова взглянула на распахнутые рыночные ворота, ни Егора, ни человека в кожаной кепке возле ворот не было: они пересекли улицу и были уже на противоположной стороне, шли по тротуару, по синему асфальту, залитому фосфорическим светом рекламы. Егор — впереди, как всегда, прямо, не оглядываясь, а за ним — торопливо, юркой, подскакивающей походкой — человек в кожаной кепке. Шура проводила их взглядом до поворота, а когда они скрылись за углом серого здания, отошла от окна, взяла сумочку и ключ; хотя стенные часы показывали без пяти девять, она все же еще несколько секунд постояла перед зеркалом. Сбегая по лестнице, она опять с волнением думала, что у нее сегодня есть предлог зайти к Егору и что очень хорошо, конечно, что она надела узкое коричневое платье.

II

— Ну, что у вас? Садитесь.

Может быть, потому, что Егор сказал громко и резко, старик Ипатин оробел; он осторожно присел на край стула и долго еще неловко осматривался вокруг, будто искал место, куда деть огромные, оказавшиеся вдруг лишними руки и кепку; наконец положил кепку на колени и широкой тяжелой ладонью погладил твердый, залосненный, кажущийся негнущимся козырек. Он все еще не начинал говорить, наверное, с трудом подыскивая первые фразы, и Егор не торопил его. За время службы у Егора выработалась привычка никогда не торопить допрашиваемого. И хотя сейчас перед ним сидел человек, не приглашенный по повестке, а просто посетитель, решивший либо что-то узнать, уточнить, либо о чем-то рассказать следователю, хотя к тому же сегодня был понедельник, день расширенной утренней летучки с докладом и выступлениями, и надо было спешить, чтобы к половине десятого, ни раньше, ни позже (подполковник милиции Богатенков любил военную точность), непременно попасть в кабинет к подполковнику, — Егор все же и сегодня не изменил этой привычке. Он принялся разглядывать Ипатина пристально, изучающе; в кабинете стояла тишина, так что, казалось, было слышно, как вздрагивавшие пальцы старика постукивали о козырек кожаной кепки. На эти пальцы, на широкие стариковские ладони, словно специально выдвинутые в желтый, солнечный зайчик, и смотрел сейчас Егор. Смотреть на руки допрашиваемого — это тоже вошло у него в привычку; у одних пальцы холеные, у других — грубые, потрескавшиеся; у старика Ипатина — потрескавшиеся, угловатые, даже будто немного кривые, с расплющенными, желтыми, жесткими и тоже будто немного кривыми ногтями; яркий свет, падавший из окна, не сглаживал, а, напротив, лишь сильнее подчеркивал серость и землистость шершавых рук.

Как ни старался Егор казаться суровым и жестким человеком, как ни убеждал себя, придумывая разные теории о решительных и смелых действиях в борьбе с преступностью (он думал не о своем, а общем благе), — он всегда расследовал дела кропотливо, въедливо, и мучился, и сомневался, особенно когда случалось писать обвинительное заключение на человека с натруженными руками. Он смотрел сейчас на Ипатина, худого, сгорбленного жизнью старика, и те же тревожные мысли, десятки раз думанные и передуманные, вновь охватывали и тяготили его. Он спрашивал себя — почему? — почему люди совершают преступления; он еще спрашивал себя — почему? — почему он, Егор, должен мучиться, искать ответ на этот, не дающий покоя ни днем, ни ночью вопрос. Тысячи людей работают на заводах и в учреждениях, их не гложут сомнения, перед ними не возникают эти вопросы; и хотя Егор знал, что у них, проходивших сейчас за окном, свои заботы, свои неразрешенные почему, он, все же считал этих людей счастливыми и завидовал их спокойной жизни. Они идут по тротуарам, входят в магазины, не спеша, деловито стоят на трамвайных остановках, лениво разглядывают театральные афиши; они утром шли вместе с ним, лейтенантом милиции, через базарную площадь, пригибаясь под холодным фосфорическим светом рекламы, и сворачивали за угол высокого серого здания; они шагали по этим улицам в двадцатых, тридцатых годах, ничего не зная, и будут шагать завтра, послезавтра, через десять, двадцать лет, так же ничего не зная о милицейских делах, занятые своими думами, а кто-то так же, как Егор, будет сидеть в кабинете и тихо, мучительно, молча доискиваться: почему?

Старик Ипатин был одним из тех нерасторопных, скупых и прижимистых русских людей, которые еще в детстве, когда им попадался в руки медный грош, заворачивали его в тряпицу и прятали, где-нибудь за амбаром, в земле, или относили на чердак и засовывали в щель между стропилами и тесом и затем по пять раз на дню, крадучись, чтобы никто не увидел, бегали смотреть на тот самый грош: цел ли? Потом, повзрослев, открывали в деревнях кабаки, гордясь своей прижимистостью и расчетливостью, и уже не медные гроши, и не на чердаках, а считали, пересчитывали и прятали по сундукам и чуланам серебряные целковые. Такие люди не приняли революции; они не пошли в колхозы, но и не взялись за обрезы, потому что не хватило решимости. Иногда в одиночку, иногда целыми семьями снимались они с мест и с котомками, с дерюжными тюками, медными самоварами, с притихшей и перепуганной детворой, с теми самыми убереженными в гражданскую войну серебряными целковыми, теперь зашитыми в подзипунные поясные ремни, двигались по неровным русским дорогам в поисках лучшего, в надежде встретить еще такой уголок, такую затерявшуюся глушь, где бы новая жизнь хоть чем-нибудь напоминала бы им старую, привычную. Веками люди привыкли говорить: «Это мое!» — и не сразу, не вдруг могли теперь освободиться от этого глубоко засевшего в них чувства. Они ехали в Сибирь, в таежные края, добирались до самых отдаленных окраин, растрясая по дорогам тюки, оставляя целковые в торгсинах, мерзли, голодали и где-то оседали, обзаводились хозяйством, снова снимались и двигались, калеча свои жизни, жизни взрослевших детей, не понимая и не желая понимать того, что совершали. Они прошли через войну, плен, через лагеря и, вернувшись, с тем же упорством, с тем же, пока еще цепко сидящим в них: «Это мое!» — сколачивали артели шабашников и строили по частным подрядам, как в старину, дома, фермы, склады, получая деньгами и натурой, получая вдосталь, — мужиков по селам после войны осталось мало, и шабашники были в чести, — и, довольные заработками, смелели, наглели, торопясь возместить упущенное. Когда шабашить стало невозможно, двинулись к большим городам, позастроили окраины низенькими крестьянскими избами, хлевами, коровниками, обнесли заборами огороды и зажили, сбывая на базарах молоко и овощи, покупая и перепродавая ходовые вещи, толкаясь целыми днями в магазинах, заводя знакомства на торговых базах, кустарничая и спекулируя. Их штрафовали, судили, конфисковывали имущество, и все же, отбыв срок, они возвращались только внешне смирившимися, только более осторожными, с более глубоко запрятанным чувством — это мое; они доживают сейчас свои дни, старея, в большинстве одинокие, жалкие, немощные, но не примирившиеся, глядят на мир, на людей, на новые жилые кварталы тем же тупым, как и сорок лет назад, ненавидящим взглядом.

Именно такую, неприкаянную, полную тревог и лишений жизнь прожил Ипатин. Часто теперь по вечерам, когда на улицах зажигались огни и в сумеречной синеве комнаты все вещи становились одинаково темными, неясными, расплывчатыми и оттого внушительными, как сама ночь, как тишина, Ипатин ложился на старый, застланный одеялом диван, скрипели пружины, он закладывал руки под голову и так, лежа с открытыми глазами, думал, вспоминал. Было слышно, как на кухне Настасья убирала со стола и перемывала посуду, потом все затихало, и Ипатин знал — она принялась вязать, это — ее повседневное занятие, теперь лежи хоть всю ночь, никто не потревожит.

Он пришел в этот дом пять лет назад, в кожаной кепке, в новой стеганой телогрейке, Перетянутой солдатским ремнем; в деревянном сундучке, который лежал теперь на чердаке, будто забытый, ненужный, покрываясь паутиной и пылью, он привез и хранил все свое накопленное богатство. Сначала он просто квартировал, потом почти по бессловесному согласию Настасьи, пожилой бездетной вдовы, сошелся с ней, потому что старость просит уюта. Спали они врозь, разговаривали мало; как ни старался Ипатин привыкнуть к ней, теперь своей, не очень ворчливой, не очень упрямой Настасье, к дому, в котором считался хозяином, все же он чувствовал, что это не его, чужое, и потому безрадостное. Думать так было тоскливо. Иногда хотелось, чтобы кто-то склонился над ним, близкий, понимающий все, и посочувствовал, погоревал над его неудавшейся судьбой; хотелось не осуждения, а жалости к себе, к сотням таких же неприкаянных, необласканных, непрощающих и непрощеных, как он; но иногда тоска эта оборачивалась другой стороной, и тогда старик Ипатин зло щурил глаза в темноте и напрягал скулы; он с ненавистью смотрел на сумрачную синеву стен, будто там, за синевой, таилось все то, что подсекло его жизнь. В такие минуты он ясно сознавал, что никогда не сможет простить людям, которые отобрали у него достаток, коснулись его самого святого чувства — это мое; и еще сознавал он, что всю свою ненависть, подступавшую к горлу, лютую, непримиримую, навсегда унесет с собой в могилу, не передав никому. «Сын! Если бы сын!..»

Когда Ипатин поворачивался, чтобы положить поудобнее затекшие руки, под ним жалобно и тонко скрипели проржавевшие пружины дивана; он не смыкал глаз, не мог спать; в десятый, в сотый раз перебирал в памяти ушедшие годы.

Он видел себя молодым деревенским парнем в синей вышитой косоворотке, в черных суконных брюках, заправленных в сапоги; так одевался он только по праздникам и в воскресные дни, когда нужно было идти в церковь. Казалось, все это происходило вчера: мелодичный, чуть-чуть тревожный, чуть-чуть настораживающий звон колоколов и распуганные каркающие галки над колокольней, нарядные толпы сельчан, идущих к церковным воротам, и он в этой толпе с двумя сестрами и матерью, петрушинской кабатчицей, солдаткой, потерявшей мужа на германской. Теперь, вспоминая, Ипатин видел все это настолько ясно, что, казалось, вновь, как и сорок с лишним лет назад, чувствовал сковывающий холод кирпичных церковных стен, слышал шепот молящихся и громовой бас отца Иннокентия, лысого и бородатого, краснощекого, не похожего ни на одного из святых, развешанных и расставленных вдоль стен, — этот громовой бас, будто падающий с высоты, из-под огромного купола, давил и пригибал к каменным плитам парнишку в синей косоворотке. Было неуютно и зябко, но не под стынущие колени, а под носки начищенных яловых сапог, чтобы не испортить, не поцарапать их, подкладывал Ипатин мягкий, специально прихваченный с собой для этого лоскут старой попоны; так велела мать, так учила его петрушинская кабатчица бережливости. С благоговением и даже с какой-то святостью вспоминал о тех годах старый Ипатин. Он думал, что именно в той бережливости, теперь попранной и раздавленной, таилась крестьянская правда. Еще он часто думал о том дне, когда была попрана эта крестьянская правда, вернее, его, ипатинская, правда, когда он в тех самых сапогах, береженых, густо смазанных дегтем, шагал по весенней слякотной дороге, ведя под уздцы запряженную чалую лошадь, и не замечал ни луж, ни грязи, ни ветра, отворачивавшего полы его грубошерстной мужицкой бекеши. На возу сидели испуганные и притихшие сестренки, опухшая от слез и тоже притихшая мать, закутанная в серую шаль; позади сквозь тонкие стволы берез еще виднелись крыши родного села Петрушина, но Ипатин не оборачивался, он шел опустив голову, невольно приноравливаясь к ровному шагу лошади, прислушиваясь к дождевым порывам ветра, скрипу колес и чавкающим звукам конских копыт. Когда теперь, укладываясь поудобнее на диване, он слышал скрип старых, поржавевших пружин, ему казалось, что именно так, тревожно и жалобно, скрипели в тот день колеса его нагруженной телеги. Он не думал тогда, ведя под уздцы чалую, что придется ему работать в Сибири, на лесосплаве, что всю жизнь он будет прятать и перепрятывать те нажитые целковые, которые хранились у матери в сшитом для них поясе, — он похоронит мать на привокзальном кладбище среди могил железнодорожников, серых, каменистых и сыпучих на иссушенной земле могил, и не поставит даже креста у ног, потому что не из чего будет сделать, а вобьет только колышек с надписью, и лишь потом, когда поезд вновь повезет его к глухим таежным просторам, — в вагонном полумраке, трясясь на верхней полке, будет боязливо ощупывать на себе тот пояс с зашитыми целковыми, снятый с матери, этот страх затем станет постоянно тяготить его.

Оба молчали: и Егор и старик Ипатин. Егор уже не смотрел на старика, а рылся в ящиках, выкладывая на стол дела, которыми собирался сегодня заняться. Среди синих папок и различных, пронумерованных и сколотых бумаг появилась и стопка чистых, еще не заполненных бланков протокола допроса, и, хотя Егор отодвинул их на край стола и прикрыл сверху каким-то пухлым скоросшивателем, все же старик Ипатин успел заметить белые гладкие листки с крупной черной надписью: «ПРОТОКОЛ ДОПРОСА», и это особенно насторожило и смутило его. Он знал силу заполненных протоколов. Та тревога, охватившая еще вчера, когда он открыл калитку и провел в дом молодых людей, один из которых назвался депутатом районного Совета, другой — сотрудником милиции, и мысли, возникшие сразу же после разговора с этими представителями власти (они предложили написать объяснение, на какие средства выстроен дом, и приложить к объяснению подтверждающие документы), мучившие Ипатина весь вечер, ночь и продолжавшие тяготить утром, когда он остановил лейтенанта милиции у распахнутых рыночных ворот, чтобы спросить, как пройти в отделение, — теперь, при виде протоколов, как бы с новой остротою ожили в нем, и оттого он не мог вымолвить ни слова; лишь пальцы сильнее постукивали о козырек кожаной кепки. «Почему ко мне? Почему теперь, а не месяц, не год назад?» — спрашивал он себя, недоумевая, как и вчера, и совершенно теряясь в догадках, почему пришли именно к нему с проверкой. Он не знал, что на швейной фабрике, где он работал вахтером, раскрылось крупное хищение и что он, Ипатин, подозревался как соучастник преступления. «Надо же ему сказать, что я молчу?» — говорил себе Ипатин, взглядывая на Егора и стараясь вспомнить фамилию того сотрудника милиции, к которому должен был явиться сегодня с объяснением; но вспомнить не мог и лишь беспрерывно повторял мысленно слова и фразы, которые произносились вчера во время неожиданного и так ошеломившего его разговора.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • ...

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка