Шрифт:
У Мигеля заболели коленки, и он опять лег на одеяло. «Хоть бы одну сигаретку», — подумал он. Сердце тоже болело. «Мне не хочется, чтобы Моника осталась здесь». Кажется, Даниэль сказал: «Можешь ложиться на кровати». Вряд ли Моника нравится леснику. Он стар для нее, хотя, разумеется, это не имеет значения. Мигель удивился: «Смотри-ка, неужели ревность…» Нет, не может быть. «Никогда раньше не ревновал. Даже если эти двое сейчас улягутся вместе, и тогда я не стану ревновать. Может, я почувствую злость, досаду. Но не ревность. Только не это, ни за что. В конце концов, она сама себе хозяйка и может делать все, что захочет. Я, конечно, не буду ей мешать. Пусть делает все, что ей нравится». Пусть все делают то, что им нравится. Боже упаси приставать к людям с какими-то нелепыми требованиями. «Нет, так не годится. Каждый сам знает, что ему делать». И все-таки странная, беспокойная боль не унималась. Молнией вспыхнула ярость: «Запрятали здесь, как мертвеца. Что он хочет со мной делать? Что он собирается делать? Если и дальше так будет, уйду отсюда. Уйду в горы, один. И пусть меня найдут эти сукины дети». Мигель провел рукой по лбу. «Сидеть, точно тебя привязали…» Он не имеет права. Никакого права. Мигель был уверен, что не сможет просидеть в этой дыре долго. «Хоть что-нибудь сказал бы: есть ли у него какой план… Не собирается же он держать меня здесь всю жизнь! Он что-то говорил, что проведет через горы… Не знаю, ничего не могу понять. Какой странный этот тип. Поди узнай, что у него на уме!» В голове был страшный хаос. Этого он боялся больше всего. Хаос. «Надо хорошенько все обдумать…» Да, не очень-то умно было бежать. Он уже понимал, что сглупил. Оплошал. В последнее время он совершает одну оплошность за другой. «Но, по крайней мере, сейчас у меня должно быть ясное представление о том, что происходит…» А его не было. Не было ни ясных представлений, ни твердых планов. Не было ничего. Ничего, кроме неразберихи, кроме все увеличивающейся страшной сумятицы, там, в мозгу, за глазами, которые нестерпимо болели.
Мигель снова поднял голову, напряженно вытянул шею.
Прислушался. Ему безмерно, мучительно захотелось услышать человеческий голос.
Глава двенадцатая
Моника удивленно взглянула на него:
— Я же ясно сказала.
Даниэль провел ладонью по лбу:
— Уже поздно. Ложись спать.
— Мне не хочется спать.
— А все-таки будет лучше, если ты ляжешь.
Моника покорно поднялась.
— Не смотри на меня, — попросила она.
— Не смотрю.
— Теперь можно смотреть.
Но он не смотрел, хотя и знал, что она уже в кровати. Там, на стуле осталось похожее на шинель пальто.
— Это из шинели? — спросил он, чтобы только не молчать.
— Да, из Сесаровой. Мне ее приладила Исабель. Сесар говорит, что он воевал. Тут была даже дырка от пули. Исабель заштопала.
Теперь Мигель слышал лучше. Наверное, потому, что там, за окном, стало спокойнее. Шум дождя прекратился, и даже ветра как будто не было. А может, они просто заговорили громче или он внимательней слушал. «Моника уже легла», — подумал он и смутно позавидовал ей — мягкий матрац, сухое одеяло. У него болели все кости. И снова вернулось непонятное чувство. Гнев, может быть — боль. Какая-то старая неотомщенная обида — он сам не знал какая. Странное чувство, которое проснулось в нем, когда он дружил с Фернандито, Май и Хосе Мариа. Молчаливая ненависть, холодная и осторожная, которую они ему внушали, вернулась к нему здесь, в этой дыре.
Он очень сблизился с Фернандито и всей компанией. Лоренсо иногда говорил ему: «Брось ты их. Не нашего поля ягоды. Смотри, ты понапрасну теряешь время с этими сосунками». Он и сам понимал. Правда, он научился от них многому, заглянул в иной мир, о котором до сих пор только догадывался. Ему было интересно с ними — и противно. Потому что с этими бездельниками, которые за свою жизнь палец о палец не ударили, он бессмысленно тратил часы на пьянки и нелепые затеи. Нередко у него открывались глаза, и он думал: «Я бы стер с лица земли этих идиотов… Они не заслужили того, что имеют. Я-то, по крайней мере, всего сам добился. Да был бы я на их месте…» Если бы его жизнь была устроена так же, как у них, он тоже с удовольствием бы небрежно перелистывал книги, играл в непонятого гения и болтал о всякой чертовщине. Они считали себя очень знающими, передовыми. «Шайка дефективных!» Ну конечно, настоящие дегенераты. Кажется, Хосема немного получше… хотя нет, такой же идиот. Хосема, которого все звали Чема, жил на улице Мунтанер. Его отец служил в каком-то испанском консульстве, почти все время был за границей, и Хосема редко виделся с ним. Воспитывала Хосему бабка, по его словам, очень богатая и скупая старуха. Родители Хосемы разошлись много лет назад — ему тогда не было и пяти. Его мать жила сейчас в Португалии со своим вторым мужем. Хосема говорил, что очень любит мать, и это было похоже на правду. Иногда она присылала ему деньги на карманные расходы. Видимо, она хорошо знала, что и отец и бабка порядочные скряги. На ночном столике Хосемы стоял портрет матери. Особняк был старинный, темный и печальный. Там все пахло прошлым. Хосеме исполнилось девятнадцать, и он числился на втором курсе факультета права, но на лекции не ходил — говорил, что это ни к чему, просто отец заставляет учиться. Он хотел стать писателем. Читал Хосема и вправду много. У него были целые горы книг. Он часто давал их читать и Мигелю, и благодаря Хосеме он узнал о многих вещах. Все обращались с ним, как с равным. Никто и не подозревал, что он чужак. А он всегда старался выглядеть таинственным, загадочным. Им восхищались. Он сам это замечал. Правда, этим типам нетрудно было пустить пыль в глаза. В некоторых вещах они разбирались прекрасно — даже Фернандито, зато в других — как слепые котята. И Май, конечно, тоже. Дела с Май шли и хорошо и плохо. Часто он злился на нее. На нее — больше чем на других. Они вечно хныкали, все на один лад: «Ах, пап а— такой скупой… Он стал таким недоверчивым с тех пор, как красные у него все отняли… Знаешь, раньше он не был такой. Но война, говорит он, научила его многому. Теперь он настоящий скряга». — «Нет, не столько нужно было отобрать, раз осталось еще так много!» — сказал он себе. Потому что для него это было много, очень много. Они всегда жаловались! «Ужасно! Эти старики просто жить не дают… Опять нет денег». Давали им мало, ничтожно мало для них. «Может, родители у них и вправду скуповаты», — думал Мигель. Он никогда не говорил о деньгах, никогда. Он был щедрый, великодушный, и они уважали его. Мигель совсем забросил дела. Теперь Лоренсо часто хмурился, и это его по-настоящему огорчало. Огорчало его и то, что он в самом деле только попусту терял время. И потом (в этом он даже себе не хотел признаться) он их немножко ненавидел. Раньше никогда такого не было. Он злился, даже не столько на них, сколько на что-то иное, большее. Однажды на вечеринке — Май, конечно, тоже была, и еще полдюжины идиотов, которых даже они презирали, — он вдруг задумался, глядя на дрожащий в рюмке коньяк. (Это было уже летом, вечером. Фернандито и Май собирались на побережье.) В памяти промелькнули образы детства и оставили в душе странную горечь. Май была красивая и чужая. В последнее время они часто ходили над пропастью, но Май умела балансировать. Вдруг им овладела ярость. Холодная глухая ярость. В открытое окно вливался вечерний холодок. Было около восьми. Он смотрел на темно-синие деревья, там, в саду (и вспомнил Алькаис и тот день, когда толпа — и отец тоже — топила в море офицеров). Что-то гвоздем вошло в желудок. Мигель стиснул рюмку. Что-то подкатило к горлу. Будто крик. «На улицу. Скорей на улицу…» — подумал он, а бешенство карабкалось вверх по груди. Ему захотелось сломать, растоптать что-нибудь, как окурок. «Хватит, — сказал он себе. — Я сыт. Сыт по горло». На Май было узкое, открытое платье, которое делало ее старше. Она была очень красивая. Загорелая, — ходила на пляж с апреля, — она улыбалась ему большими зубами. «Май, — сказал он, — пойдем со мной. Уйдем, здесь ужасно». Май ничего не ответила, но по глазам он видел, что она не возражает. «Пойдем ко мне в „студию“», — продолжал он небрежным тоном. Он и раньше иногда звал ее к себе, и она всегда отказывалась. Но в тот вечер он был настойчив. Он знал, чего хотел. Отлично знал. «Идем, Май. Побудем вдвоем, без этих идиотов». Май понравилось, что он назвал других идиотами. Видимо, она считала, что к ней это не относится. Она сразу подобрела, благосклонно взглянула на него: «Хорошо. Подожди меня на улице. Может, мне удастся улизнуть». Было еще рано, у них оставалось достаточно времени. «Побудем здесь еще немного. А потом удерем, обещаю тебе». Вечер стоял жаркий, но в тот час уже повеяло прохладой. Его безумно влекло к Май, влекли ее гладкие темного золота волосы, ее удлиненные глаза. «Май, подумай, скоро ты уедешь, и мы долго не увидимся». — «Ну, знаешь, — ответила она, — не тебе говорить это! Мы не увидимся, если ты сам не захочешь. Ты же знаешь, где мы будем. Фернандито говорил, что ты приедешь на несколько дней. Чема тоже приедет, и Эрнесто. Ты что, раздумал? Все ты делаешь не как другие». И она обиженно поморщилась. Он холодно посмотрел на нее. В эту минуту ему даже не хотелось ее целовать, хотя тянуло к ней сильнее, чем когда-либо. Он знал, надо говорить нежно и решительно. «Ты идешь, или я ухожу один». Май вдруг стала серьезной и взглянула на него. Под глазами у нее, как всегда, лежали легкие тени, но глаза ослепительно сверкали. Она закусила губу, потом ответила: «Да, иду. Не знаю, чего ты сердишься. Думаешь, я боюсь?» Он сжал ей руку. Не понимая отчего, ему хотелось сделать ей больно. Май пошла за голубым пальто. Вышли они вместе, оставив другие пары танцевать и прятаться по углам. Он казался мальчиком рядом с ней. Свежий воздух ударил в лицо. Пылало золотисто-розовое небо. Он опять почувствовал в груди что-то твердое и холодное, как будто росла и ширилась его молчаливая ярость. (В памяти возникали странные картины: длинный пляж, плещущее море и женский крик.) Откуда-то, наверное, с соседнего пустыря пахнуло кислым и гнилым (и он отчетливо вспомнил мертвого лавочника). Он взглянул на Май. Должно быть, она что-то заметила, потому что сказала: «Не надо, Мигель. Не смотри на меня так…» Он улыбнулся и взял ее под руку. Увидев зеленый огонек, остановил такси. Ехали они молча. Май была немного странная. Он придвинулся. Ее тело, такое жаркое и желанное, вдруг стало чужим, почти безразличным.
«Студию» в тот час заливал нежно-золотистый свет. Мигель открыл дверь, и занавеска на балконе заколыхалась, надулась парусом. «Хочу пить, — сказала Май. — Буквально умираю от жажды». Он пошел за рюмками. Май вела себя свободно. Она разлеглась на тахте, покрытой пестрым покрывалом. Потом сняла туфли. «У тебя, наверное, нет льда?.. — спросила она. — Как жалко». — «Ничего, сейчас достанем», — ответил он. В голове мелькнуло: «Как только смогу, куплю холодильник». — «Нет, никого не посылай, — сказала она. — Да и кого ты можешь послать? Черт с ним…» Он охладил бутылку под струей воды. Сел на тахту, рядом с Май. Она ласкала его волосы, гладила своими длинными нежными пальцами с короткими розовыми ногтями. «Как хорошо нам здесь одним, только ты и я, — проговорила она. — Какой ты умный, Мигель». Он поставил рюмку на пол, наклонился, поцеловал Май. Она, какая-то чужая и далекая, отвечала нехотя, но потом оживилась. Она умела целоваться. Ему нравилась Май. Очень нравилась. От нее пахло свежими легкими духами. «Мигель, — шепнула она. — Я тебя очень люблю. Мигель». Кажется, она говорила искренне. Но он был неспокоен. Что-то странное произошло с ним, он стал каким-то другим, враждебным, жестоким. «Май! — позвал он из самой глубины своей тоски. Он так крепко прижимал к себе девушку, что слышал, как стучит у нее в груди сердце. — Май, на этот раз будет не как всегда!..» Май смотрела на него полузакрытыми глазами. И хотя она часто смотрела на него так, тогда, непонятно отчего, ему показалось, что ее глаза вобрали все окружающее тепло — тепло вечера, тепло июня, мягкой пыли на тротуарах и заходящего солнца, последние лучи его золотыми бликами ложились на решетку балкона. «Май, — повторил он. — То дешево, понимаешь?» Он знал: эти слова произведут впечатление: «Дешево… вульгарно… Не в твоем духе…» Она ничего не ответила. Он опять почувствовал на своих губах ее горячие, покорные губы и холодные, жадные зубы. Она молчала, и, конечно, он принял молчание за согласие. Но она сразу же принялась за свои старые штучки — предпочитала не переступать границ благоразумия. К сердцу медленно прихлынула горечь. Опять нестерпимо захотелось причинить ей боль. Боль страшную, ту, что не оставляет следов на теле. «Май!» — позвал он, тихим, чужим голосом. Май надевала серьги. Улыбалась.
Солнце село, и стало холодно. Должно быть, прошло уже порядочно времени. Они сидели почти в темноте. В комнату проникало слабое сияние светло-синего неба. На полу из черной и белой мозаики лежали тени от ставней. «Наверное, уже поздно», — сказала Май испуганно и робко. «Для тебя!» — ответил он и резко засмеялся. «Почему ты так смеешься? — спросила она. — Я не люблю, когда ты начинаешь глупить!.. Ты же знаешь, как за мной следят дома. Я не могу поздно приходить…» Он взглянул на часы. С тех пор как они здесь, прошло два длинных часа. Гнев не проходил, он чувствовал его тяжесть. И вдруг он возненавидел Май. А может, она просто надоела ему. Он был по горло сыт и ею, и всеми этими. «Будь моя власть, я бы их в порошок стер! Р-раз — и нету! Все бы отнял, пустил бы по миру в одной рубашке, вот потеха-то! Мир большой и странный. Одни за свою жизнь столько горя хлебнут. А эти живут припеваючи. Кто его знает, отчего так!» — «Ну, я пошла, — сказала Май. — Мама…» — «Ладно, ступай. Счастливого пути!» Он наслаждался своей грубостью. Май стала серьезной и внимательно посмотрела на него. Было что-то беззащитное, горестное в ее взгляде, в нежных тенях под глазами, в детских губах. Она взяла пальто, пошла к двери. «Прощай, Мигель, — сказала она. — Думаю, что мы не увидимся до четверга…» В четверг они уезжали на побережье. Он это знал, но не двинулся с места, как будто так и надо. Она ушла одна, и он испытывал странное удовольствие, представляя себе, как ей плохо, — ведь он не проводил ее даже до двери. «Иначе не поймет. Ничего не поймет». Еще скажет, как тогда, раньше: «Какой ты странный, Мигель, я тебя не понимаю… Ты что сердишься?» Он бросил сигарету на пол. Ее горящий кончик сверкал, словно глаз какого-то зверька. Он чувствовал себя вялым и усталым. По телу разлилось что-то необычное. Должно быть, печаль. «Печаль? Отчего? Почему?» Он встал, пошел в ванную. Вода была теплая и не смыла с кожи этой странной невидимой пелены, которая прилипла к телу вместе с жарой. Он оделся, отпил глоток виски прямо из бутылки. «Лоренсо станет ворчать и будет прав. Хороший все-таки парень этот Лоренсо», — и вышел из «студии».
Было начало одиннадцатого. На Театральной площади царило оживление. «Космос» был переполнен. Мигель и сам не знал, как и почему ноги понесли его на Морскую. Он уже восемь дней не был у матери. В последнее время он ходил туда гораздо реже. «Пойдешь, только настроение испортишь», — оправдывался он. Это был его мир, тайный, скрытый, как гной, мир, о котором не рассказывают другим. «Фернандито, Чема, что они знают о жизни!» Да и зачем им знать… Каждому свое.
Он медленно поднялся по лестнице. Ему открыла дверь Аурелия, бледная, непричесанная. «Мигель…» — сказала она. Он сразу почувствовал: что-то случилось. Он увидел по ее глазам. Так было и раньше. Да, он уже знал. (Это как запах, или ветер, или облако пыли над дорогой. Как хриплое ворчанье волн в ночи и вой собак. Он уже знал. И голос Чито, издалека, с пляжа. И могилы братьев, и выстрелы там, на песке, и крик: «Их убивают…» Да, он сразу почувствовал этот ветер, глубоко, в груди, и услышал голос: «Где ты шатался, Мигель?..») Аурелия продолжала: «Это случилось после семи… Я вышла на секунду, только в лавку, а когда вернулась… Я не знала, где тебя искать… позвала привратника и Маноло!..»