Шрифт:
– Совсем-совсем иначе все могло обернуться! – сказала она, закрыла на секунду свои чувствительные к свету глаза и вновь их открыла, все еще улыбаясь. – Я бы рада была остаться. Я полюбила Мексику, я безумно хотела там поселиться. Я до того пять лет замужней жизни большей частью обитала в поселках при рудниках. Мексика была мой Париж и мой Рим.
Я спросил, почему же тогда она не осталась, и она ответила туманно. Мол, не вышло. Но продолжала на меня смотреть, как будто я вдруг стал представлять огромный интерес.
– А теперь ты, душа моя, изучаешь Мексику! Хочешь посмотреть, что я писала и рисовала, когда изучала ее? Началось с одного очерка, но получилось три.
И она повела меня сюда, наверх, в эту комнату, и из старого деревянного футляра для журналов извлекла три номера “Сенчури” за 1881 год. Вот они передо мной на столе. Я только что их перечитывал.
Мальчиком, оказываясь в этом кабинете, я всякий раз испытывал почтение: тут меня окружали старые, ценные и лично для бабушки очень дорогие вещи. Она наполняла комнату своим ароматом, как саше с розовыми лепестками ароматизировали ее платочки. Комната с тех пор не сильно изменилась. Револьвер, шпоры и нож висят, где висели, свет все так же колеблется в слуховом окне, проходя сквозь сосны и глицинию. Тогда здесь обычно стоял мольберт с акварелью, прикрепленной бельевыми прищепками; сейчас его нет, и портрет маслом Сюзан Берлинг-Уорд, задумчивой, опустившей глаза, который я перевесил сюда из библиотеки, – не замена живому бабушкиному лицу, но, читая сегодня утром ее очерки, я словно вернулся в свое отрочество, когда мы с ней замышляли письменную работу “Поездка моей бабушки в Мексику в 1880 году”, которую я потом подал с вырезанными из старых номеров “Сенчури” ксилографическими иллюстрациями.
Ее путевые очерки читаются лучше, чем я ожидал: это живая, восприимчивая проза, насыщенная картинами. Гравюры на дереве очень хороши, на уровне лучших ее вещей. Из-за наших ножниц часть текста и иллюстраций пропала, но и по остальному отчетливо ощущается, с каким волнением она работала.
Я помню, или мне так кажется, волнение, которым наполнилась она вся – лицо, склоненная фигура, изящные старческие ладони, – когда мы возвращали из небытия эти ее рисунки сорокалетней давности. Она щебетала, объясняя мне то и это. Самим разговором она возбуждала себя, она вспоминала испанские слова, забытые десятилетия назад, она смеялась заливистым смехом, который обычно берегла для старых друзей – для тех, с кем ей было легко. Она слишком себя взвинтила – недалеко было до истерики, до душевной и физической боли. Началось с неудержимого смеха, а кончилось слезами.
Ее Париж и ее Рим, лучшее время ее жизни, упущенная возможность, о которой она, похоже, сожалела сильней, чем о всех прочих упущенных возможностях. В том, что она намного выше Огасты как художница, она никогда себе не признавалась и, услышав такое, возражала бы яростно, всю жизнь поддерживая иллюзию, будто ее подруга – носительница высшей Гениальности; но возможности, которыми располагала Огаста, чтобы путешествовать и набираться впечатлений, бабушке, конечно, пошли бы на пользу, и она не могла им слегка не завидовать. Вполне вероятно, в ней таилось ощущение, которое она подавляла как Недостойное, что, выйдя за Оливера Уорда, она погубила свой шанс быть чем-то большим, нежели коммерческий иллюстратор, которым она себя выставляла. Это чувство, должно быть, росло с ростом ощущаемых ею собственных сил.
Эмансипация женщин пришла позднее, и сама бабушка была эмансипирована только частично. Женщин, способных подать ей пример литературной карьеры, было немало, но почти никто, кроме разве Мэри Кассат [110] , с которой она, судя по всему, никогда не встречалась, не мог послужить для нее образцом художницы. Побуждение и дар были налицо, но не хватало воодушевляющих примеров и благоприятных возможностей. Признанная лишь наполовину, в бабушке жила этакая Изабел Арчер [111] – свежая, независимая, предприимчивая душа, лишенная пуританства вопреки культу утонченности. Под слоями квакерской скромности и снобистских условностей виднеется амбициозный женский характер. Легкая ножка годилась не только для танцев, ясные глаза – не только для кокетства, женственность – не только для немого подчинения мужу и домашнему очагу.
110
Мэри Кассат (1844–1926) – американская художница импрессионистического направления.
111
Изабел Арчер – героиня романа Генри Джеймса “Женский портрет”.
Ей никогда не приходило в голову бунтовать против условностей времени и места, и поэтому, думаю, они никогда ее не сковывали. Не были ей знакомы и наказания, которым подвержена утонченная женщина: неврастения, нервные срывы. Но устремления свои, дававшие ей цель, и дарования, помогавшие наполнить неудовлетворительную в других отношениях жизнь, она никогда вполне не осознавала и не развила до конца. То, что она ни разу не покидала Североамериканский континент и большую часть жизни провела в дальних его углах, было препятствием, которое она поневоле ощущала. Однажды она отказалась от заказа на иллюстрации к роману Ф. Мэриона Кроуфорда, потому что, по ее словам, не знала даже, на каких стульях сидят в роскошных европейских домах и палаццо, где происходит действие книги. Все, что рисовала, она могла наполнить своим особым чувством, но рисовать могла только то, что видела.
Да, Мексика и правда была ее Парижем и Римом, ее большим европейским туром, ее единственным знакомством со старинными и экзотическими цивилизациями, к которым она, питая невинную и характерную для девятнадцатого века слабость к местному колориту, была неравнодушна. Наконец-то она двигалась не от цивилизации, а к ней, и, благодаря желанию синдиката выставить презентабельный фасад, она плыла первым классом. В ее багаже были двадцать четыре выбеленные доски, второпях приготовленные в редакции “Сенчури”, а в ее складном саквояже лежала телеграмма из Женевы от Томаса, подтверждавшая заказ, вместе с которым она получила две дюжины длинностебельчатых роз.
На взгляд Сюзан, порты на островах, куда они ненадолго заходили, плывя к югу, были невыносимо живописны. Их покрывала патина романтических эпох, их крепости обороняли морские подходы к континенту, когда ее родина на Гудзоне еще ничего не изведала, кроме дикарских танцев. Она скупилась на сон, бодрствовала допоздна, чтобы смотреть на огни и слушать звуки, долетавшие с берега, чтобы видеть, как заходит за пальмы луна; она вставала до восхода солнца, чтобы глядеть на светлеющее благоуханное открытое море. Как молодожены, совершающие круиз в медовый месяц, они с Оливером танцевали, обедали, ужинали, пили шампанское за капитанским столом, прислушивались к любовным песням, которые пели по-испански кубинцы в третьем классе, просидели однажды половину лунной ночи, слушая, как молодой шведский инженер, направлявшийся в Мексику на строительство железной дороги, фантастически декламировал в оригинале “Сагу о Фритьофе”.