Шрифт:
– Что случилось? – спросила встревоженная Пилар.
– Ничего.
Она подошла к нему.
– Что-то случилось.
Он покачал головой, горбясь, прошел мимо нее и рухнул на диван, где она только что сидела.
– Это была ложь, – проговорил он. – Сплошная ложь. Во всем.
– Если вы хотите, чтобы я ушел, – вмешался я, – можно поговорить завтра. У меня будет почти весь день до того…
– Нет, – сказал Орта, глядя на меня с выражением, которое я сейчас, тридцать лет спустя, могу назвать полным отчаянием. Как человек, который боится заснуть, чтобы к нему не вернулись самые ужасные кошмары. Или опасающийся того, что обнаружит, проснувшись. – Нет, мне надо знать правду. Хотя бы в этом. Мне надо знать, покончил ли Сальвадор Альенде с собой.
– День был длинный, – заметила Пилар. – Наверное, пойду спать. Если только…
– Да, – отозвался он, – так будет лучше.
– Увидимся утром. Разбудишь, если я буду нужна.
Он чуть заметно улыбнулся.
– Обязательно, – пообещал он.
Она подошла к нему и легко поцеловала: провела губами по щеке до губ – и обратилась уже ко мне:
– Если я вас не увижу, Ариэль, то желаю хорошо добраться до дома. И передайте привет Анхелике.
Орта дождался ее ухода, а потом повторил:
– Это была сплошная ложь.
– Ложь? – переспросил я. – В чем же?
– Во всем, с самого начала. Ну, может, не с самого. Но да – строилось на лжи.
Я замер. Неужели он каким-то образом узнал, что я не был полностью честен относительно моего расследования и моих отношений с Альенде, о моей прокрастинации, уклонении и о том, как я напускал туману? Но как он мог сейчас, оставаясь наверху с отцом, выяснить про меня что-то такое, чего до тех пор не знал?
– Извините, Джозеф, – пролепетал я, – но… что строилось на лжи?
– Моя жизнь, – сказал он. – Вся моя жизнь в последние… сколько же?.. семнадцать лет или больше… строилась на лжи. Все мои поступки, все решения, все, что я…
Я подумал: «Сейчас он расскажет мне про дятла. Хорошо хоть, мне не придется притворяться, будто я не знаю… Может, дам какой-то совет». Но, как всегда, он меня удивил.
– Мой отец, – продолжил он. – Только что. Перед тем, как ложиться. Знаете что? Нет, конечно, не знаете, я заболтался, нечестно, несправедливо… Мой отец, он потерял Ханну – но у него есть я, он может полагаться на меня так, как… И он решил разобраться с прошлым, убрать весь тот мусор, который на нас давил, и он… он просто сказал мне правду, ту правду, которую скрывал. Как он мог – как он мог?
– Сказал что именно?
– Что он это выдумал. Чтобы наказать меня за то, что я его не слушал и пошел против него.
– Я все еще не…
– Раз я ему лгал, то и он мне солгал. Он это выдумал, выдумал!
– Что он выдумал, Джозеф, что?
– Что это я виноват в аресте Иэна! Он придумал, будто Иэн пожертвовал собой ради меня, придумал, что я трус: это все неправда.
– Он выдумал ту историю? Ваш отец? Но ваши приемные родители, они же…
– Они ничего подобного ему не рассказывали. Теперь он говорит, что, когда он приехал за мной после войны, они предупредили его, чтобы он был осторожен, что я горюю об Иэне, что Иэна нацисты забрали за то, что он украл какие-то припасы. По их словам, я отреагировал с безрассудной отвагой, заявил, что прикую себя к машине коменданта, пока его не отпустят, или сделаю еще какую-то глупость вроде этой. Так что мои приемные родители заперли меня в нашей с Иэном комнате, где теперь его нет, его кровать пустует. Они держали меня взаперти, пока я не пообещал не ставить себя под удар: для меня опасность больше, чем для Иэна. Именно так я смутно помнил случившееся: что я не виноват – пока отец после похорон мамы Анки в 1973 году не сообщил мне, что это я виноват в его смерти. И тогда, под влиянием Карла, у меня возникли ложные воспоминания, я стал эпизод за эпизодом восстанавливать то прошлое, которое он описал, виня себя еще сильнее за то, что покрывал собственную трусость. А это было неправдой, целиком.
Он замолчал, задыхаясь, мотая головой.
Я увидел тут возможность вмешаться, помочь ему так, как надеялась Пилар.
– Не понимаю, почему это так ужасно. Это вас освобождает, Джозеф. Ваш отец вернул вас такого, каким вы были тогда, каким были всегда, какой вы сейчас: человек, стоящий за брата, готовый рискнуть своей жизнью, человек, которого определяет непрерывность прямой линии, красной линии отваги.
Он посмотрел на меня с такой горечью, что я вздрогнул.
– Непрерывность, – сказал он. – Вы правы. Непрерывность. Между мной и отцом, мы одинаковые, одинаково ущербны, оба ущербны. Предаем то, что любим больше всего, что должны хранить. Копии друг друга, то, что я…
Он замолчал – возможно, обеспокоенный тем, что ему придется пояснять свои слова, признаваться, как его жестокость к дикой природе, которую он высокопарно клялся защищать, повторяет жестокость отца по отношению к нему, несмотря на не менее высокопарные заявления Карла относительно спасения человечества. Но он взволнованно отклонился в другую сторону:
– Не то чтобы я сейчас стал его укорять. У него нет никого, кроме меня, какой смысл поддерживать эту спираль ненависти? – Его голос стал чуть мягче, я был рад видеть, что он успокаивается. – Послушайте, если я смог сблизиться с Карлом, когда Ханна была при смерти, то только потому, что уже примирился с тем, какой он, начал оправдывать его попытки меня раздавить: я заслужил это, скрывая от него свою деятельность. Когда я сейчас провожал старика наверх, я думал: единственное благо из всего, что происходило в последние недели – это то, что он снова мой. Нет, не снова: он никогда не был моим. Нечто гораздо лучшее: возможность начать заново, чтобы мы стали как… как берег без следов, который очистил отлив: никакого мусора, ничего из прошлого. Как будто я только родился, а он в первый раз взял меня на руки, словно он не уезжал в Испанию… Мы двое готовы узнавать друг друга, как это и должно было быть. Вот что я думал, поднимаясь по этой лестнице, обретая от этого силы. А он взял и снова меня обул. Не то чтобы я его винил… но я уже это говорил, хожу по кругу. Ох, я… Никто не сможет понять, но вы – вы, Ариэль, вы достаточно хорошо меня знаете, я рассказывал вам то, что больше никогда никому не говорил… может, вы, такой, как вы, сможете понять, почему мне так дерьмово.
Он беспомощно посмотрел на меня, выискивая какой-то признак того, что он прав – что у меня действительно есть какое-то умение, или инструмент, или сведения, или, что еще лучше, сострадательное воображение, о котором мы как-то говорили, – и я смогу проникнуть вглубь лабиринта его разума.
Разве не это делает романист, разве не в этом мое призвание: в том, чтобы зарываться в бездонные пещеры других человеческих существ, реальных и вымышленных, и выныривать оттуда со словами, которые делают хаос их жизни осмысленным?