Шрифт:
Знаешь, ты мне сразу понравился. Я сразу поняла, что это ты.
Еще даже до того, как ты взял меня за руку и увел оттуда, нет, гораздо раньше, еще когда ты только вошел и вертел головой, словно искал кого-то, я сразу поняла, что это ты, и кого ты ищешь, тоже поняла.
Не надо, я сама, там сложная застежка, я сама, вот так, теперь ты меня видишь, ты ведь тоже сразу меня увидел, ты просто боялся ошибиться и оглядел сперва всех, кто там был, и только потом подошел, а я знала, что ты подойдешь, я ждала, что ты подойдешь и скажешь: пойдем со мной, — не бойся, теперь все будет хорошо. И ты подошел, и сказал это. И по имени назвал.
Я знала, что так будет.
Какой он у тебя большой, господи, нет, что ты, я совсем не боюсь, можно я его потрогаю, никогда такого не видела.
Нет, не сюда, так ты мне просто легкое пропорешь, дай я тебе покажу, вот сюда, да, вот так.
Юка Лещенко (yuckkon)
Волшебство
Маме
Когда его принесли и положили в шелковое лукошко, он был похож на пухлую куколку заморской огромной бабочки. Весь в шелестящих голубых кружевах, в трепещущих оборочках, в атласном чепчике, с мордочкой сердитого гнома и синими радостно бессмысленными глазами, — этот детеныш сразу стал им нестерпимо дорог. В первые минуты только смотрели, потому что страшно было дотронуться, даже дохнуть на него было страшно. Кроха, комочек, пушинка, не может быть, чтобы это было наше, совсем наше, твое и мое, да?
Разрыдался хриплым баском. Впадинка рта — ракушечная розовость, сырость, горячие слезы, слипшиеся ресницы. Ну, что с тобой? Развернули — мокрый и грязненький, но все так нежно…
Какие у него были пятки и ноготки, мягкие щенячьи уши, бледный одуванчиковый пух на макушке, ямка пупка, из которой — представляешь, всего неделю назад — рос тонкий стебелек. Эти уютные складочки на руках и ногах, созвездие крохотных родинок на левой щеке — ковшиком, медвежонок, — и этот его, ну, то, что у взрослого мужчины имеет столько названий, как это называется у сладкого детеныша? Диковинный цветок.
Они были ангельски беспомощны. Счастливо одинокие в шумно кипящем апрелем городе, в снятой на его подгорелой корочке квартире — невнятные стены, комковатый ковер, отбившийся от стада таракан, пляска пылинок в солнечном луче. Откуда берутся пеленки? Не простыню же четвертовать. Не спрашивать же на улицах у жутких, плохо прорисованных людей, где растут ползунки и распашонки, где пасутся румяные кормилицы, полные такого нужного — а у меня нет ни глотка — молока. Через месяц все как-то наладилось: завелась в коридоре коляска, от стены к стене протянулись разноцветные, свежестью веющие гирлянды, детская кухня отстроилась в соседнем квартале.
Они его никому не показывали — выгуливая, завешивали туманной кисеей, к себе никого не звали и временно усыпили телефон. Любопытствующее зеркало отвернули к стене. И никаких фотографий на память — он и так навечно отпечатался на коже, на радужке, на душе.
Однажды на бульваре, в пахучей сиреневой тени искали пятипалый лепесток, нашли двоих тающих от удивления знакомых: как, ваш? Когда же успели? Они смутно улыбались в ответ, а в карманах пальцы складывали крестиком — от черного глаза. Как-то надо было объяснять волшебное появление сопящего свертка. Опять же нарос чертополох заботливых и забытых родственников: одна пожилая, с мушиным насупленным лицом, обрушилась на придверный коврик, утяжеленная рассохшимся тортом и собственным лежалым опытом. Здоров? Как назвали? Никак. Не может быть имени у мягкой нежности. Фокусник в черной полумаске взмахнул фольгой обернутой палочкой над сморщенным каштаном, вялая кожурка расползлась, и вылупился сахарный плодик. Теперь это наше. Уходите, не мешайте любить.
Его купали в жестяной ванночке — булькал и плавал в пряной пене, среди таких же голопузых резиновых голышей. Рос, как земляничина, твердел, кусался первым зубом, звереныш наш. Пополз, виляя клетчатой попой. Пошел, косолапый, серьезный, держась за край твоего халата. И они пошли, наново ощущая шерстистость ковра, занозистость свежевымытых досок щербатого пола.
Он почти не болел, не пугал их. Ал ость ангины смягчали медом и молоком, ссадины на шершавых коленках красили зеленкой. Зимой по вечерам все трое жались к ребристой батарее, строили из стульев и подушек шалаш, устраивали пикники — пряники, чай с вареньем. Проглотил вишневую косточку, недосмотрели. Под Новый год завели в углу смолистую, морозом дышащую елку и подарки, конечно. Тебе платье, тебе свитер, а тебе, детеныш, улыбчивого зайка.
Читали сказки, мечтали взахлеб. Ему надо показать море — синие волны, жгучие медузы, осколки, обкатанные в глубине, и обязательно рыжий камушек с дырочкой, соленый талисман. Как все будет? Невозможно представить, что вот из этого агукающего, задумчиво обжевывающего заячье плюшевое ухо вырастет большой усатый мужчина, со своим взрослым запахом, будет где-то работать, с кем-то чужим жить, будет стареть, как и мы, моя любимая. Нет, пожалуйста, просили фокусника, пусть останется нашим маленьким. Было же волшебство. Так верим, так ждем еще чуда, пожалуйста!
К лету из вороха воркованья и кряхтенья вылущилось первое слово. И как будто стручок лопнул — посыпались дробные горошины. Щелкал язычком, как скворец, называл свой мир. Это мама, это папа, это небо, это я. Обижался, что я — такое коротенькое. Выдох — и нет ничего.
Увязкой песочницы водворю было тесно. За скрипучими качелями потела очередь, родители по привычке вяло переругивались: вы за нами, а эта женщина с девочкой вообще не стояли. Дети исходили воплями, чей-то вздорный ботинок растоптал куличек, чья-то кукла потеряла драгоценный бант. Это не для тебя, наш цветок.