Шрифт:
— Да.
— Слушаешь и не веришь. С чего, мол, корчмарь Ешуа, тертый калач, передо мной травкой стелется… такой добрый… Сейчас я объясню… сейчас я тебе объясню…
В сумерках мелькнула крыша Рахмиэлова овина.
— Останови фуру, — попросил человек в ермолке.
— Погоди! Сейчас я объясню…
Но попутчик спрыгнул с телеги и быстро зашагал к овину.
Ешуа долго смотрел ему вслед и, когда тот скрылся в березовой рощице, глухо, скрывая обиду, заговорил с гнедой:
— Никто никому не верит! Господи! Зачем ты не меня запряг в фуру? Я трусил бы рысцой от винокурни Вайсфельда до дому и славил бы тебя за то, что ты оказал мне такую милость и не создал человеком!.. Лошадь всегда кому-нибудь нужна. А кому нужен человек? Кому нужен человек? Лошадь, двуногая лошадь… серебряный рубль в чьей-нибудь выручке… осточертевшая всем тайна!.. Но-о-о! Но-о-о!
VI
Когда от исправника пришла скрепленная гербовой печатью бумага о немедленном розыске государственного преступника, покусившегося на жизнь его превосходительства вице-губернатора, местечковый урядник Ардальон Игнатьич Нестерович был на огороде, где вместе с девятилетним сыном Иваном, которого он ласково называл Грозным, и семилетней дочерью Екатериной, нареченной так в память достославной государыни-императрицы, собирал спелую клубнику. Клубники было много, и грядки багровели под солнцем, припекавшим сильней, чем обычно об эту пору.
— Ты, Иван, поменьше в рот, побольше — в лукошко, — пожурил Нестерович сына. — А ты, Катенька, осторожней!.. Ягоды, как и дети, любят, чтобы с ними по-нежному, по-ласковому.
Урядник был в поношенных портках, в подтяжках, на голове у него красовалась тюбетейка (до перевода в Литву Ардальон Нестерович служил где-то на границе с Персией), ноги были обуты в легкие хитросплетенные лапти. Он равномерно, по-солдатски нагибался и разгибал широкую, крепкую, как дубовая дверь, спину, щурился от солнца, весело покрякивал и исподлобья поглядывал на детей.
— К тебе, Ардаша, гонец из уезда, — сообщила жена урядника Лукерья и вытерла передником липкие руки. — У меня варенье сбежит… Ступай переоденься!
Пока Ардальон Нестерович облачался в мундир, гонец, приземистый, светловолосый, со сплюснутым, как папиросная гильза, носом оглядывал хоромы. Дом двухэтажный, хоть и не каменный, но ладно срубленный, начищенные до блеска окна с расписными наличниками, крыльцо, высокое как трон, крыша, покрытая не дранкой, а жестью, нужник с аккуратно вырезанным сердечком, распахнутый настежь хлев. По двору расхаживали чинные, словно вымуштрованные куры. На плетне сторожем застыл ширококрылый петух с ярко-красным гребнем. Гребень сверкал, как огромная клубничина. Чуть поодаль от дома под тяжестью плодов гнулись яблони.
Нестерович переоделся, распечатал депешу, прочитал ее сверху вниз и снизу вверх, как бы смакуя витиеватую подпись начальства, пригласил гонца в сад и, когда тот уселся на лавку под яблоней, сказал:
— Нет от них России покоя!
— Нетути, — ответил гонец, косясь на зеленые яблоки, висевшие над его кудрявой головой.
Бесшумно подошла Лукерья, поставила на стол бутылку водки, тяжелые серебряные рюмки, миску с солеными огурцами, хлеб, нарезанный мелкими ломтями окорок и так же бесшумно удалилась.
Нестерович налил рюмки, весь напрягся, как перед прыжком, и сказал:
— Найдем сукиного сына и доставим в целости и сохранности в уезд.
— Хотя бы мертвого, — равнодушно заметил гонец, опрокинул рюмку и захрустел огурцом.
— Нет уж, батенька!.. В мертвом какой прок?
— А в живом?
— Живого при всем честном народе вздернуть можно…
— С живым морока, — гнул свое гонец. — Нашего повесишь — все молчат, а их попробуй — сразу гвалт на весь мир. Уй, уй, — передразнил он кого-то, — обижают нас… со свету сживают… Я их как облупленных знаю: с первого дня в черте оседлости служу.
— Не уйдет от нас сукин сын, не уйдет, — хмелея, бросил Нестерович и вдруг крикнул: — Иван, Катерина! А ну-ка тащите сюда лукошко!
Дети принесли клубнику.
— Угощайся, — сказал он гонцу. — Только что с грядки. Знакомься. Сын мой — Иван. Младшенькая — Екатерина.
— Андреев Андрей.
— Первые помощники, — похвастался Нестерович. — Слышали, дети, — обратился он к сыну и дочери, — пархатый в его превосходительство стрелял.
Иван и Екатерина смущенно молчали, поглядывая то на отца, то на гонца, то на свои лапти.
— Как, дети, пархатого искать будем?
Дети смутились еще больше.
— Да вы не стесняйтесь, черт побери. Будем?
— Будем, — выдавил Иван.
— Молодец! А ты, Катюшка?
— Я не могу… я обещала маме… — растерялась дочь урядника, — варенье варить… Вы его с Ванюшей ищите.
— И варенье сварим, и жида поймаем, — вгрызаясь желтыми зубами в непокорный ломоть окорока, чуть ли не нараспев сказал Нестерович. — Так?
— Так, — сдалась и Екатерина.
Дети потоптались еще возле стола, забрали полупустое лукошко и, подавленные, сникшие, вернулись на грядку. Заливисто пропел на плетне петух, и куры отозвались на его пение нетерпеливым и благодарным кудахтаньем. В ветвях яблони жужжал заплутавший шмель, и его жужжание злило гонца. Он выкуривал его глазами, но шмель безнаказанно продолжал гудеть и о чем-то спорить с яблоней.