Шрифт:
И снова та же непонятная улыбка.
— Отец Джо, почему вы так загадочно улыбаетесь? Прямо как Мона Лиза!
— Просто, дорогой мой Тони, твоя компания доставляет мне удовольствие.
Никто из писателей-католиков, за исключением разве что Грэма Грина, не пролил свет на мои вопросы. Взять хотя бы Ивлина Во. Ну, прочитал, я его «Мерзкую плоть» и «Незабвенную», вещи жестокие и одновременно уморительные; особо благими с точки зрения христианства их не назовешь, наоборот, чем меньше в них любви к ближнему, тем смешнее. То же самое и у Александера Поупа — чем сквернее, тем лучше. Элиота я боготворил, однако мои любимые стихи — «Пруфрок и другие наблюдения», «Бесплодная земля» — оказались разрушительными, лишенными малейшего сострадания комментариями к отчаявшемуся человечеству, чье отчаяние вполне поправимо верой в Господа — Элиот как добрый христианин должен был об этом знать, ему следовало вести человечество в этом направлении, а не называть людей «чучелами с трухой в голове», которые кончаются «не взрывом, но всхлипом». [30] С другой стороны, я как-то взялся за драму «Убийство в соборе», где Элиот как следует прохаживается на тему религии и… заснул.
30
Перевод А. Сергеева.
И опять же, если брать чтиво, санкционированное Квэром, кажется, что чем больше святости у автора, тем паршивее он пишет. Редкие исключения — святые Августин и Иоанн Крестовый — лишь подтверждают правило: писание не от мира сего и настоящее искусство редко встречаются в одном произведении. Что, впрочем, не относится к иезуиту Жерару Мэнли Хопкинсу — читая этого восторженного автора, между строк его словесного фейерверка я чувствовал кое-что, не похожее на экстаз спасенного, — страдания еще одной мятущейся души после Грэма Грина.
А вот штука еще более занятная — все писатели-католики, которых я читал и которые мне нравились, были католиками обращенными. Странно, что Грэм Грин, приняв католичество, пустился во все тяжкие и пошел против «наших» (по крайней мере, изобразил именно таких героев), погрязнув во всех мыслимых и немыслимых грехах, сопутствующих высокому искусству. Эта особенность была присуща всем обращенным, вплоть до кардинала Ньюмэна и Хопкинса, она распространилась даже на Томаса Мертона, американского поэта, последователя святого Бенедикта. Почему в искусстве католического мира тон задавали именно обращенные? Может, это всего-навсего мои предрассудки в отношении протестантов? Или англичане воспринимали душевные метания католиков только в экс-протестантской упаковке?
Нет, я вовсе не против обращенных. Я и сам пытался кое-кого обратить. Моей первой мишенью стал Майкл Викарий. У Майкла был мягкий характер, он не умел спорить и потому показался мне легкой добычей. Однако я с удивлением обнаружил, что эти ребята-англикане, приверженцы высокой церкви, в вопросах веры мало чем отличались от нас, католиков, — также верили в Троицу, боговоплощение, пресуществление. Единственной загвоздкой был тот факт, что их священники не могли творить великие чудеса, поскольку не были священниками в истинном смысле этого слова. Во время Реформации они отказались от идеи апостольской преемственности, обеспечивавшей рукоположение епископов одного за другим — традиция шла еще от апостолов. Так что наши, католические священники были, что называется, реальней некуда.
Майкл при этом моем доводе всегда краснел — я даже не отдавал себе отчета в том, что таким образом отказываю его отцу-священнику в реальности. Обычно мне с моим напором удавалось загнать парня в угол и заставить признаться, что англиканская церковь, ясное дело, покончила с преемственным рукоположением — традиция прервалась на Генрихе VIII, — однако я никак не мог провести Майкла между огромных подводных камней: почитания Девы Марии, в котором он упорно видел культ, и непогрешимости Папы Римского, насчет чего он тоже не соглашался. Впрочем, я втайне тоже, поскольку на повестке стоял немало нагрешивший Пий XII. И даже когда спустя всего несколько месяцев папа умер, ничего не изменилось. Заменивший его престарелый душка, весельчак Иоанн XXIII, прямо-таки воплощал собою грех.
Стремление обратить безбожника-протестанта было лишь одним проявлением страсти к реформаторству, охватившей меня в тот год. Гораздо большие силы я бросил на военный корпус — что-то вроде британского эквивалента американской службы вневойсковой подготовки офицеров запаса.
Нас зачисляли в военный корпус, и раз в неделю мы должны были ходить строем, ездить на сборы — словом, заниматься всякой милитаристской галиматьей. Парни старше двенадцати обязаны были напяливать полный комплект защитной формы пехотинцев, в том числе и нещадно натиравшие ноги черные ботинки, паутиной шнурков опутывавшие лодыжки, а также тесьмяный ремень. На носки ботинок приходилось плевать и начищать их до блеска — так, чтобы парни повзрослей, из сержантского состава, могли разглядеть отражения своих прыщавых физиономий. Пряжки на ремнях и ботинках надо было «бланковать» — наводить на них ослепительную белизну мерзкой пастой «Бланко». На такие процедуры уходили целые часы; я частенько засиживался за полночь, пытаясь определить необходимую пропорцию, в которой надо смешать содержимое нескольких банок обувного крема, чтобы дебильные сержанты потом любовались отражениями своих начесов в стиле Элвиса. Но видимо у моей слюны был не тот состав — сколько я ни старался, мне никак не удавалось добиться нужной степени блеска. Что неизменно приводило к штрафным санкциям.
Нам выдавали тяжеленные ружья времен Первой мировой, и мы маршировали по дворику то в одну, то в другую сторону, ходили строем, шеренгами, отрабатывали повороты направо и налево, команды «Стоять!», «Стройсь!», «Внимание!», «На плечо!», «На караул!», совершали марш-броски от школы до какого-нибудь удаленного пункта, потели летом, дубели зимой. Учили нас и читать карты, отыскивая топографические объекты (объект «лиственные» почему-то особенно запомнился), а время от времени даже показывали, как обращаться со штыком и обучали другим изящным приемам демонстрации своего недовольства перед оппонентом.
Обучали приемам, бывшим в ходу еще в девятнадцатом веке, — они нисколько не пригодились бы нам, пушечному мясу начального этапа перестрелки между «америкосами» и «русскими». Однако к чему обременять процесс обучения всякими умствованиями. Тренировки сводились к одному — втемяшить всем, до последнего кретина, привычку к трусливой покорности. Как и в любой военной структуре, самые беспощадные и безмозглые особи стада, те, кто беспрекословно выполнял приказы, доказывая это лужеными глотками, у кого слюна давала исключительный блеск на ботинках, быстро возвысились до руководящих постов.