Шрифт:
В былые дни был еще один поэт, которого любил цитировать брат: «Я это я, и ни черта мне с этим не поделать!.. Я в святости погряз, исследуя все то, что бесполезно».
Моим же ответом стало большее усердие в каждодневном писательстве. Я — Гомер Кольер, и Жаклин Ру — моя муза. Пусть в ущербном моем состоянии я и не уверен, вернется ли она когда-нибудь, как обещала, или мне всего лишь нужно подумать о ней, чтобы приступить к письму, делу, по своей неподъемности сравнимому с газетой Лэнгли. В данный момент я не уверен ни в чем: что мне грезится, что вспоминается — только она все же вернулась, я почти уверен в этом, или, скажем так, она вернулась, и я встретил ее у входной двери, будучи перед тем обихожен и кое-как приведен в сносное состояние моим все понимающим братом. Сидя в холоде этого особняка, я чувствую тепло гостиничного холла. Мы с Жаклин отужинали. Огонь в камине, мягкие кресла на выбор, низенькие столики для напитков и пианист, наигрывающий мелодии, что звучат повсюду. Вот эту я помню со времен наших танцев с чаем: «Незнакомцы в ночи». По скованности исполнения могу определить: обученный на классике пианист старается заработать на хлеб. Мы с Жаклин смеемся выбору песни: в стихах рассказывается о незнакомцах, обменивающихся взглядами, что невозможно между нами, о том, как любовь на всю жизнь стала правдой для незнакомцев в ночи. Это тоже забавно, хотя, признаться, смех застревает у меня в горле.
Потом, со вторым бокалом вина, прекраснее которого я никогда не пробовал, меня уговаривают сесть за фортепиано — после того, как наемный работяга освободил место. Играю Шопена, прелюдию до-диез минор, поскольку это медленное произведение на басовых, в котором я мог быть уверен, не будучи способен хорошо слышать. Потом я совершаю ошибку, перейдя к «Иисусе, радость заветных желаний человеческих», для исполнения которого требуется гибкая в пальцах правая рука: ошибка, потому как по прикосновению к моему плечу понимаю (это игравший в холле пианист останавливает меня), что последовательность написанного Бахом я соблюдаю, только начал я не с той фортепианной клавиши. Это как насмешка над Бахом. Меня поправили, и закончил я вполне сносно, но меня препровождают обратно к Жаклин совершенно униженного, что я пытаюсь скрыть за смехом: «Вот что вино делает!»
У нее в номере я признаюсь в своем бедствии: слепец, который глохнет.
Следует великодушный разговор: практический, словно бы речь идет о решении задачи.
— Почему бы тогда не начать писать? — говорит она. — В словах есть музыка, и ее, знаете ли, слышишь, размышляя.
Меня это не убеждает.
— Вы понимаете, мистер Гомер? Вы вызываете в мыслях слово и слышите, как оно звучит. Говорю вам, я знаю: в словах есть музыка, и, если вы музыкант, вам надо их записывать, чтобы слышать.
Мысль о жизни без музыки для меня непереносима. Я встаю и начинаю ходить. Делаю промах, на что-то натыкаюсь — это высокая лампа с абажуром. Лампочка лопается. Жаклин берет меня за руку и усаживает на кровать. Сама садится рядом и держит мою руку.
Я говорю ей:
— Наверное, в вашем французском языке есть музыка, вот вы и думаете, что все языки музыкальны. Я в своей речи не слышу музыки.
— Нет, вы не правы.
— И мне нечего сказать. Учитывая, кто я такой, о чем мне писать?
— О вашей жизни, само собой, — говорит она. — Именно о том, кто вы такой. О вашей жизни через дорогу от парка. Ваша история заслуживает черных ставней. Ваш особняк — достопримечательность пограндиознее Эмпайр-Стейт-билдинг.
И это так мило, так сердечно забавно, что я не в силах предаваться отчаянию. Оно заглушено — и мы смеемся.
Она позволяет мне снять с нее очки. А потом трепет узнавания, когда мы лежим вместе. Эта женщина, которую я едва знал. Кем были мы? Слепота и глухота — таков был мир, ничего не было вне нас. Самого секса я не помню. Я ощущал биение ее сердца. Помню ее слезы под нашими поцелуями. Помню, как держал ее в объятиях и отпускал Богу грех бессмысленности.
Я признателен, что Лэнгли с самого начала уговаривал меня писать, а не музицировать. Получил ли он указания от Жаклин Ру? Или я всего лишь воображаю разговор, в котором брат с несвойственными ему вежливостью и смирением слушал, как она набрасывает новый план моей жизни? Как бы то ни было, но Лэнгли поставил себе целью поддерживать меня в моем начинании. Был случай, у меня сломалась пишущая машинка, так брат носил ее в ремонтную мастерскую на Фултон-стрит. Но тогда мне пришлось бы две недели ждать завершения ремонта, вот он и устроил так, чтобы у меня появилась еще одна машинка с клавиатурой по Брайлю (две вообще-то: «Хаммонд» и «Ундервуд»), и я смог продолжать писать. Трех установленных на столе машинок и стопок бумаги в ящике на полу рядом со мной мне хватает за глаза. Пишу же я — для нее. Моей музы. Если она не вернется, если я никогда не увижу ее, то она останется в моих мыслях. Но ведь она обещала прочесть то, что я напишу. Уж она-то простит мне и неверные слова, и грамматические погрешности, и опечатки. Я стучу по клавишам Брайля, а на бумаге должно быть по-английски.
Я этим уже порядочно времени занимаюсь. Ясного ощущения, сколько именно, у меня нет. Ход времени я ощущаю как что-то пространственное, по тому, как голос Лэнгли становится все менее и менее слышим, словно он пустился в путь по длинной дороге или проваливается куда-то в пространство, или словно какой-то другой звук, мне не слышный (водопад), смывает его слова. Некоторое время я еще слышал брата, когда он кричал мне прямо в ухо. Тогда он придумал целый набор сигналов: он трогает меня за предплечье один, два или три раза — это значит, он принес мне поесть, или уже пора ложиться спать, или сделать что-то столь же существенное в обыденной жизни. А вот более сложные сведения он доносил так: ставил мой указательный палец на клавиши Брайля и складывал слова по буквам. Для этого ему пришлось самому научиться системе Брайля, что он проделал вполне основательно. Таким способом я узнавал о новостях: коротко, как по заголовку.
Однако теперь я уже сколько-то живу в полной тишине, а потому, когда он подходит и трогает меня за руку, я порой вздрагиваю, потому как привык думать, что он где-то на расстоянии, такой маленький и такой далекий… и вдруг он стоит прямо здесь, разросшийся как привидение. Словно действительность это едва ли не удаленность брата от меня, а иллюзия — его присутствие рядом.
Писательство, так уж получается, совпадает с моим все подминающим под себя желанием оставаться в живых. Так что я нашел себе занятие на свой лад, в то время как мой брат занимается собиранием найденных в особняке материалов в какую-то адскую машину. Я употребил слово «паранойя», чтобы обозначить сотворенное им в скоплениях десятилетий. Однако вот факт: как только с погодой полегчало, брат сообщает мне, что ночью через черный ход пытался проникнуть вор. В другой раз он знаками сообщил, что слышит, как кто-то ходит по крыше. Полагаю, он мог бы ожидать и большего: в нескольких газетах статьи о нас начинались с предположения, что Кольеры, не доверяя банкам, прячут у себя невероятное количество наличных. А для тех уличных бродяг и бездомных, которые газет не читают, наш темный и ветшающий особняк просто откровенное приглашение.