Шрифт:
Наконец нас выпроваживают, мы идем в класс, не переговариваясь. Садимся за свои парты, ждем, в голове белым-бело. Потом меня снова ведут в кабинет к директору, одного, но теперь и мамка тоже там, сидит на стуле в пальто, которого я раньше не видел — дорогом, насколько я могу судить, в шляпке, с сумочкой на плотно сжатых коленях, которой я тоже раньше не видел, с прямой как доска спиной; официальная мамка, продавщица обувного магазина, которая умеет подсчитать выручку с точностью до последнего эре. Она и теперь не видит меня. Но все же я ей сын, понимаю я вдруг, потому что в рядах врага раскол, мамка и директор не выступают единым фронтом.
— У мальчика сломано несколько ребер, — мрачно говорит Эльба, имея в виду Дундона. — У него порвана связка на руке, синяки по всему телу, два зуба...
Мамка так и не смотрит в мою сторону, но дожидается, пока Эльба закончит, и невозмутимо заявляет ему в грозные очи:
— Это не повторится. Я обещаю.
— Ах, вот как, — скептически откликается он.
— Нет, — стоит она на своем. — Так что давайте лучше разберемся в том, почему никто не обратил внимания на то, что Линду травят...
— Это нельзя сравнивать.
— День за днем ей приходилось сбегать из класса, а никто ничего не делал. Вы ее отсылали домой...
— Господи!
— Вообще хоть что-нибудь предпринималось?
— Вы нас в чем-то обвиняете?
Долгая тишина. Это тишина Эльбы, тишина авторитета и правового государства. Я взглядываю на мамку и вижу, что ее силы иссякли, тогда я поворачиваюсь и кричу через письменный стол:
— Кто ябедничает, тому конец!
— Что?
— А она не ябедничала.
Эльба с усилием гасит незажженную сигарету и откидывается назад.
— Вот как, молодой человек. И что вы желаете этим сказать?
Мамка тут как тут:
— Он думает, что если бы она рассказала что-нибудь, то ее бы...
Она не заканчивает фразу, похоже, напугавшись собственных ужасных предположений, и от моего внимания не ускользает, что это производит на Эльбу впечатление. Он трясет шиферно-седой головой, а мамка наседает, заканчивая неотвратимым: — В такой ситуации ответственность должна нести школа.
После этого ей опять требуется передышка. А мне в голову не приходит ничего, чем бы ее поддержать, но я во всяком случае стою прямо, чтобы ко мне нельзя было придраться хотя бы за это. Но тут сам Эльба меняет тон.
— Что, все так плохо? — обращается он вдруг ко мне, как бы оправдываясь.
— Нет, — поспешно отвечаю я. — Да.
Самый правдивый ответ, какой я когда-либо давал. Тут уже мамка хочет положить этому конец:
— На какой срок его исключают?
Эльба тянется за новой сигаретой и говорит ровным голосом:
— Вас известят.
Мамка встает.
— Ну что ж. Еще что-нибудь?
Больше ничего.
Мы выходим в коридор, который, к счастью, пуст—свидетелей нет, и я вижу, чего стоило ей это представление: она, шатаясь, отходит к стене, кладет руку на подоконник и застывает в неудобной позе; я не осмеливаюсь ничего сказать, стою только в готовности поймать ее, если она вдруг упадет.
Однако у меня такое чувство, что это больше не моя драма, если она вообще была моей, а мамкина и Эльбы, и завязана она на общественное устройство.
— Спасибо, — говорит она вдруг и на цокающих каблучках идет к служебному входу, оставив меня в слишком пустом коридоре.
Но так же ли это, как стоять летним днем на причале и видеть, как она уплывает на катере? Нет, это совсем не так, это совсем другое дело, это даже не больно, ведь я вижу по ее спине, когда она проскальзывает между хлопающими стеклянными дверьми, что ей не страшно, она не чувствует себя несчастной, у нее нет сию секунду планов нас покинуть и что она с облегчением вышла из школы, свернула на Лёрен-вейен и исчезла за растерявшими листву кустами.
В зеленом пальто?
Я обретаюсь в пограничной зоне, виновен, помилован, опустошен: катарсис, так это вроде называется. Я не двигаюсь с места, пока нарастающий гул в здании не подсказывает мне, что скоро прозвучит звонок с урока: беззвучное шуршание цемента, которое стоит назвать латентностью, звук, возникающий раньше самого себя и знакомый любому школьнику как ритм собственного пульса. Тогда я возвращаюсь в класс, стучусь и вхожу, не дожидаясь фрекен Хенриксеновского “войдите”; отвечаю на вопрошающий взгляд Фредди I успокаивающим кивком, сажусь за парту и смотрю прямо перед собой — будто выполняя приказ — на фрекен Хенриксен с ее красивым голосом, подумывающую, не взять ли ей дело и в свои руки, рассмотреть его, скажем, в свете событий Второй мировой войны, но в следующее мгновение нас спасает звонок.