Шрифт:
Ах, какие волшебные у меня были часы, которые подарила тетя Маша, какое прелестное время показывали они…
Впервые часы забарахлили, когда посадили Оскара.
Они часто останавливались, я их тряс, они снова показывали время, но уже не такое счастливое, как раньше…
Оскар вышел из тюрьмы полон идей. Он излагал их мне на той же дюне, поедая чернику.
— Займёмся бегом, — говорил он, — в камере я продумал методику. Сто километров в день.
Я хотел сказать, что это невозможно, но вовремя сдержался.
— Молодец, — сказал Оскар, — ты убрал это слово из твоего сердца. Оставим его бюргерам, а мы — икары. Ты должен приступать к любому делу, только зная, что оно невыполнимо. Выбегаем седьмого. В Гданьске нас ждет израильское транспортное судно «Херут». Нас прячут в трюм — и мы плывем… Ты видишь огни Яффо?
— Вижу, — соврал я.
Мы гоняли по пляжам, лесам, рощам, перепрыгивали через рвы и каналы. Он учил ставить стопу, глубоко дышать, двигать локтями.
Накануне побега Оскар достал заграничные тапочки и мягкие шерстяные носки.
— Главное — не стереть ноги, — объяснил он.
Мы двинулись в пять утра. Бежали лесами. Сосновые деревья сменяли хвойные, затем пошли смешанные леса, пару раз встречали медведей, наконец выбежали к морю и сразу же увидели поджидавшее судно. Оскар опять затянул «Атикву». Нас встречали объятиями. Накормили, напоили, сказали, что через два дня будем в Хайфе.
Мы пошли в трюм и уснули без задних ног.
В Хайфу мы прибыли гораздо раньше — утром следующего дня. Хайфа удивительно напоминала Ленинград: туман, Адмиралтейский шпиль, все говорили по-русски.
Мне казалось, что я попал в родной город.
Так и оказалось: «израильское» торговое судно было эсминцем «Горячий».
Оскар отправили прямо в «Кресты», а меня таскали по детским судам, пока я не подхватил туберкулёз, и тогда меня отпустили…
После второго ареста Оскара часы мои остановились навсегда.
С тех пор какие бы часы я себе не покупал, — ни «Сейко», ни «Лонжин», ни «Картье», — ни одни из них не показывали того времени, что простые часики марки «Победа», подаренные моей тётей на Рижском взморье моей четырнадцатой весной.
Я носил их по разным мастерским, но ни один мастер не мог починить их.
Мой приятель даже возил часы в Швейцарию, но и оттуда они вернулись, не тикая.
Папа успокаивал меня и однажды принес мне какие-то старинные, карманные, на цепочке, фирмы «Патек и Лейб», за которые отдал свой любимый красный патефон.
Я не сказал папе, но и эти часы показывали скучное время. Все часы показывали скучное время — двадцать минут до начала работы, сорок — до окончания, через пятнадцать минут — к нотариусу, через десять — к дантисту.
Чёрт бы их всех побрал!
Часы показывали паршивое время: надо пойти, надо сделать, надо вставать. Часы мои показывали взрослое время — скучное и постное, как обед бюргера.
Долго показывали они это время, пока однажды, в белую ночь, из восточной стены не въехал ко мне на ослике Мошко Весёлый…
Как-то после войны, когда я был ещё маленьким, мы поехали в Мястковку — провести лето там, где жили когда-то дед и Неся Печальная.
Мы вдоволь ели вишни, спали в яблоневом саду, а ночью смотрели на звёзды, низкие и тёплые, как нигде в мире.
Однажды, когда мы с мамой шли вдоль пруда, на нас напал бык. Чёрт знает, откуда он выскочил и понёсся прямо на меня. Я помню, как худенькая мама моя рванулась и оказалась меж ним и мной. Она била его своими прекрасными руками, колотила меж глаз, пинала — и бык бежал, странно мыча.
А мама нежно обнимала меня в нежных лучах украинского заката. И горячие слёзы ее падали на мою стриженую башку…
В далекой Испании, на корриде в Севилье, вдруг увидел Мястковку, и того быка, и мою прекрасную маму. И там, на андалузской арене, я аплодировал ей.
Внезапно я понял смысл корриды, которую всегда ненавидел. Когда-то давно, в средние века, где-то в Испании, в Толедо, в еврейском городе Толедо, дикий бык напал на ребёнка. И мать защитила того ребенка. И сломала рога животному. И вонзила в него нож.
Это была еврейская мать.
Каждый тореро — сын той матери.
Иначе коррида не имеет смысла.
Мать моя была тем тореро, а мир — диким быком. Он часто протыкал её рогами, поднимал в воздух, бросал оземь, но ухо, его отрезанное ухо, всегда было у неё. Иначе меня давно уж не было бы на свете…