Шрифт:
Лучшего наследника престола нельзя было и пожелать — по крайней мере, так казалось со стороны. Дмитрий держался с достоинством, которое не приобретают, а получают от рождения, говорил мало и всегда по делу и располагал к себе любого иностранного посла или аристократа одной своей открытостью. Как лицо Империи, как человека, которого не стыдно усадить во главе стола перед чужими правителями, его можно было считать безупречным.
Загвоздка была в другом. Хороший наследник и хороший правитель — это, как давно усвоил Пётр, далеко не одно и то же. Чтобы достойно представлять Империю, довольно благородства и открытого сердца. Чтобы удержать её в руках, нужно нечто прямо противоположное.
А Дмитрий был слишком мягок и слишком прям. Он верил людям прежде, чем те успевали дать к тому повод, и замечал опасность лишь тогда, когда отбиваться было уже поздно. На троне такого человека сожрут в первый же год, а он до последнего будет искать оправдания тем, кто его предал.
Вот и получалось так, что придворные искренне любили Дмитрия, и в этой всеобщей, ничем не омрачённой любви таилась его самая большая беда, о которой он сам пока даже не догадывался.
Александр, второй сын, напротив, почти не находил себе места. Он то поднимался пройтись вдоль камина, то снова падал в кресло, барабанил пальцами по подлокотнику, без конца снимал и надевал тяжёлый родовой перстень, и во всём его теле жило беспокойное, дёрганое нетерпение человека, для которого всякая минута покоя оборачивается мукой.
Он был младше брата всего на полтора года, но рядом со спокойным, уравновешенным Дмитрием казался не столько моложе, сколько вылепленным из другого, куда более грубого теста.
Всё в нём было резким — и черты лица, и тёмные горячие глаза, и дурная привычка перебивать собеседника на полуслове, принимая решение прежде, чем дослушает до конца. В нём ясно проступал покойный Пётр Третий, его родной дед, тот самый, что правил открыто, громко и сильно, и оттого продержался на троне всего восемь лет, пока Двенадцать Домов не свели его в могилу.
Сам же Пётр в это время неспешно и бессвязно жаловался не пойми кому, не то сыновьям, не то собственному кубку, на нерасторопность нового повара, на упрямый осенний сквозняк, что никак не желал выветриваться из дворца, и на посла из Франкии, не умеющего по-человечески съесть фазана. Слова текли из него ленивым ручейком, ни к чему не обязывая и никуда не ведя, и под этот мерный, убаюкивающий говорок Александр всё мрачнел, а Дмитрий, напротив, согласно и мягко кивал, словно отец говорил вещи, достойные самого пристального внимания.
В дверь покоев коротко стукнули, и, не дожидаясь дозволения войти, на пороге вырос Громобой. Появление командира Длани всегда неуловимо меняло самый воздух в комнате, и личные покои Императора не сделались исключением. Ступал он тяжело и ровно, и даже толстый южный ковёр не мог приглушить в его шаге той скрытой земляной мощи, от которой пламя в камине на миг приседало, а вино в кубках подёргивалось мелкой дрожью.
Бритая голова, тёмно-бурые линии земляной печати, что тянулись у него от скулы через лоб и уходили за самый затылок, и огромные плечи, заслонявшие собой едва ли не половину дверного проёма, делали его слишком большим для этой тёплой, обжитой комнаты.
Дмитрий при виде вошедшего почтительно склонил голову. Александр невольно подобрался и выпрямился, как подбирается молодой пёс при появлении матёрого волкодава. А Пётр радостно всплеснул пухлыми руками, едва не выплеснув вино себе на халат.
— Громобоюшка! Вернулся! Ну наконец-то, а я уж весь извёлся, всё думаю, куда ж мой верный защитник запропастился, кто мне расскажет, что там на белом свете творится. — Он заёрзал в кресле, тщетно пытаясь усадить гостя взглядом. — Садись, садись… ах нет, ты же не помещаешься в мои кресла, вечная с тобой беда. Ну стой тогда, раз такой большой уродился. Рассказывай. Ты ведь с юга вернулся, правильно? Там, говорят, страшно. Мёртвые земли, твари всякие, ходоки эти немытые. И как там, тепло ли хоть, не простыл?
Громобой коротко поклонился и остался стоять у двери, сложив руки за спиной. Из всех живущих он один знал, чего стоит этот ласковый, дурашливый тон и кто прячется за ним на самом деле, — и за долгие годы выучился не выдавать своего знания ни словом, ни тенью на лице.
— На юге спокойно, Ваше Величество. Я был в Сечи.
— В Сечи! — Пётр произнёс это название так, будто слышал его впервые в жизни, хотя за последние месяцы оно звучало в его покоях чаще любого другого. — Это ведь та самая дыра у Мёртвых земель, куда ссылают всякое отребье и всех, кому при дворе не нашлось места. Помню, помню. И что же там, в этой Сечи, нашлось любопытного? Уважь старика, развлеки.
— Молодой Морн, Ваше Величество. Старший сын графа Родиона, тот самый, что был сослан туда после Церемонии Пробуждения.
— Ах, этот! — Пётр оживился, заёрзал и едва не опрокинул блюдо с виноградом. — Который с даром оценщика, правильно? Я ведь, помнится, и графа тогда на приёме утешал, славный человек граф, держался молодцом, а у самого, поди, сердце кровью обливалось. И что же сталось с нашим бедным мальчиком? Совсем зачах в этой дыре?
Громобой выдержал короткую паузу, ровно такую, чтобы дать Императору доиграть, и заговорил спокойно, тем ровным низким басом, от которого у всех сидящих слегка подрагивало в груди.