Шрифт:
Теперь Найгель, с лицом, перекошенным от неимоверного усилия, заставляющего плясать в конвульсиях каждый мускул под кожей, умоляет сочинителя не убивать Сынов сердца. Сделать так, чтобы они не умирали. Не допустить, чтобы Казик убил их. Вассерман горько, мучительно усмехается:
— Не умрут. Ведь ты уже знаком с ними немного, разве не так? Все они сделаны из того материала, который не поддается ни тлению, ни распаду. Не придется нам читать по ним заупокойную молитву. Мастера они, герр Найгель, борцы и партизаны…
Найгель выслушивает и кивает головой. Взгляд его блуждает где-то далеко, глаза медленно стекленеют.
— Расскажи мне о ней, о смерти, Шахерезада. И пожалуйста, поторопись…
Вассерман принимается рассказывать, как ноги Казика подкосились и он упал на землю. Не мог больше выносить своей жизни. Напоследок попросил Отто помочь ему увидеть мир, в котором жил. Жизнь по ту сторону ограды зоопарка, к которой вообще не успел прикоснуться. По знаку Отто Арутюн снова проделал отверстие в прутьях клетки. Но не зоопарк открылся за ее пределами, а лагерь Найгеля.
Примечание редакции: В этом не было ничего удивительного — лагерь всегда поджидал обитателей зоопарка у самых ворот.
Казик увидел высокие и мрачные сторожевые вышки, колючую проволоку под током высокого напряжения, железнодорожную платформу и пути, которые не ведут никуда и ни к чему, кроме смерти. Он учуял запах горелого человеческого мяса — тут постоянно сжигали свежие трупы, одни люди сжигали останки других, только что замученных ими людей, — услышал крики и хрип заключенного, провисевшего целую ночь подвешенным за ноги, и тяжкие мучительные стоны оберштурмбаннфюрера Найгеля, тоже плененного в собственном лагере. Вассерман рассказал ему — голос его был холоден и безжизнен, лишен каких бы то ни было интонаций, — как в первые дни в лагере, когда работал у печей, в которых сжигали трупы, ответственные за это дело доставляли ему и его товарищам нефть, чтобы заливать ею груды тел. Потом продуктивность работы была повышена: руководители работ обнаружили, что женские тела горят лучше, чем мужские, особенно тела дородных женщин. Отряду могильщиков было приказано укладывать самые упитанные женские тела в нижний ряд, чтобы обеспечить быстрое разгорание всего штабеля. Таким образом удалось сэкономить большое количество нефти, отмечает Вассерман. Глаза Казика в ужасе расширились от открывшейся перед ним картины. Одна слезинка выкатилась из них — сумела расколоть их сушь и поранила глаз до крови по дороге наружу. Губы его что-то бормотали, Фрид наклонился к нему, чтобы расслышать слова, но тотчас выпрямился, потрясенный.
— Отто, он хочет умереть… Немедленно. У него нет сил.
Врач посмотрел на часы. По его расчетам, чтобы завершить полный жизненный цикл, Казику полагалось просуществовать еще два часа тридцать три минуты. Но, как видно, и этот незначительный срок представлялся ему излишним. Фрид произнес с мольбой:
— Погоди, Казик, зачем торопиться? Погоди. Может, ты еще окрепнешь, поправишься… Сумеешь превозмочь это, забудешь. Ведь в жизни не всегда бывает так — это просто такой скверный период. Прошу тебя, пожалуйста… — Он почувствовал нелепость и убогую лживость своих слов и умолк.
Отто кивнул головой.
— Если он хочет, Альберт, — произнес он медленно, — мы поможем ему.
Фрид уронил лицо в ладони и издал странный звук. Мастера искусств отвели глаза. Потом Фрид наклонился и поднял Казика на руки. От крошечного тельца исходил смрадный запах разложения, желтые кривые зубы выпадали изо рта при каждом движении врача. Сквозь коросту, покрывавшую тело Фрида, пробивались новые цветущие побеги и издавали свежий приятный запах розмарина. Врач отнес Казика на большую поляну. Два глаза, покрасневшие от слез, сверкнули в зарослях кустов. Фрид наклонился и осторожно поставил Казика на землю в центре системы зеркал (см. статью Прометей), созданной советским физиком профессором Семёновым (см. статью Сергей). Казалось, врач намеревается присоединиться к ребенку, но Отто вовремя заметил это и силой оттащил его оттуда, ухватившись за полу его одежды. Фрид повернул к нему лицо и воскликнул гневно:
— Позволь, позволь! Мы виноваты в том, что случилось…
Но Отто вцепился в него и держал до тех пор, пока Фрид не успокоился. Казик стоял в одиночестве среди ослепительных зеркал. В системе происходило какое-то волнение, небольшая буря: тело Казика то раздувалось и увеличивалось, то съеживалось. Он был втянут внутрь потока времени и выброшен из него. Было видно, что он с большим трудом усваивается «пространством Сергея». Образ его передавался от зеркала к зеркалу и одновременно развеивался по их поверхности. Промелькнуло множество иных вариантов развития его судьбы. Отто готов был потом поклясться, что несколько боковых зеркал создали — как будто втайне сговорившись между собой — мгновенные версии неописуемой красоты. Но основной поток отражений запечатлел только угасание и обреченность. Несколько зеркал треснули и разлетелись на части в результате чрезмерного напряжения. Возможно, и у них имелся некий предел вместимости трагизма человеческого существования. Мастера искусств молча наблюдали происходящее. Близость конца пробудила у всех одно и то же ощущение: смерть права. Это будет самым верным решением всех проблем. Ведь жизнь, в сущности, не что иное, как нечаянный выигрыш, легкомысленная раздача ничейного имущества, но под конец мы против своей воли подпадаем под власть некой неведомой и неумолимой силы, суровой и решительной, без снисхождения (см. статью милосердие) и без капли симпатии воздающей нам именно тем, что мы заслужили. На мгновение жизнь, их жизнь, представилась всем нелепой, досадной ошибкой, пустой, бессодержательной, лишенной всякого смысла (см. статью жизнь, смысл жизни) тратой времени. И даже в душах заядлых атеистов пробудилось вдруг то, что зовется страхом Господним, в головах пронеслись несвойственные им мысли о совершенных грехах и неизбежном грядущем наказании. Только Аарон Маркус печально размышлял о том, что, возможно, и смерть так же случайна и банальна, так же лишена всякого смысла, как и жизнь. Когда престарелый младенец окончательно исчез и с поверхности земли, и с плоскости зеркал, все триста шестьдесят элементов системы начали вдруг трескаться, рушиться, падать, словно в изнеможении, и осыпаться подобно лепесткам увядшего цветка, которого коснулся внезапный порыв ветра.
Вассерман:
— Да, Шлеймеле, обо всем этом я рассказал Найгелю в поздний час той горькой стремительной ночи, а когда закончил, за окнами уже начали подмигивать первые сполохи зари. Я счел возможным покинуть Найгеля — да, за минуту до того, как он пустил себе пулю в лоб, я оставил его и выбрался из комнаты. Ведь всякий человек имеет право умереть в одиночестве. И тотчас после того, как прогремел выстрел, услышал, как дверь барака потихоньку отворяется и поджидавший снаружи Штауке, вежливо покашливая, заходит внутрь.
— катастрофа, внезапное бедствие, событие с трагическим исходом.
Так обозначил Найгель то, что произошло с ним во время его последнего отпуска (см. статью отпуск), проведенного в Мюнхене. Он должен был оставаться там, в лоне семьи, двое суток, но уже день спустя вернулся.
Вассерман:
— В тот час я трудился в моем прекрасном саду и наслаждался видом первых распустившихся бутонов. Никогда не подозревал, что у меня обнаружится такой талант — земледельца и садовода. И вдруг возвращается Найгель, и лицо его — лик бедствия. Будто смерть взошла в очах его. Увидел я его, и сердце мое замерло и обратилось в камень, и в голове пронеслась невозможная глупая мысль: супруге его, так я себе подумал, не понравился мой рассказ! Не пришлись ей мои сказки, и выгнала она его из дому! Ай, в тот миг походил я на сочинителя, которому издатель с небрежностью возвращает его рукопись… Господин мира! — прошептал я в душе своей, правду говорят люди, что когда хоронят шлимазла вроде меня, в руках у роющего могилу ломается заступ. Ай, едва не завыл я в голос и взмолился в скорби: Боже милостивый, все что угодно, только не это!.. Потому что — что же есть у меня в мире, кроме этого рассказа?!.