Шрифт:
О’кей. Быстро. За дело.
Мы сваливаем сумки в кучу и подбираем пустые горшки, шурудим ногами по грубой траве. Я нахожу в грязи монеты. Дом сбоку огибают тропа и сад с брусчаткой, наваленной вдоль стен, трава вытоптана до грязи, грабли стоят без дела. То, что, вероятно, было барбекю с кучкой золы внутри кирпичного очага. В стены дома вставлены ракушки, заделаны в бетон, а земля усыпана песком, вперемешку с морской галькой. Я смотрю в одно из окон. Сквозь зеркальное стекло: сумрачные очертания стен, полок; возможно, кладовка. Я плюю на ладонь и тру. Светлеет квадрат дверной рамы, а за ним неверные тени, то ли дивана, то ли стола, чего-то вроде первого лестничного пролета. Рядом со мной Сентябрь вжимает лицо в стекло, приставив к нему ладони, сладкий запах духов, которые мы украли из «Бутс» рядом со школой, запах ее нечищенных зубов. Она выкатывает на меня глаза, крутит языком, щипает меня за руку. Мое лицо выглядит криво, перспектива смещена, щеки длиннее, чем надо, глаза узкие, как щели для монет в автоматах на парковке.
Я похожа на маму. Или на ее маму, как она говорит, нашу бабушку, в Индии, где мы ни разу не были. Сентябрь на нас не похожа. Мы не помним нашего отца, но она должна походить на него, гладковолосая, светлый пушок на нежных щеках, бледноглазая, как снежное животное.
Обрывки сведений о нем кап-капают по капле в год и редко когда достаются без боя. Он познакомился с мамой, когда ей было двадцать три и она отдыхала в Копенгагене, где он жил в то время. Он три дня ходил за ней по городу. Она нам говорила, это в его духе. Его английский был безупречен – он вырос здесь, – но ему нравилось говорить с ней по-датски, ему было приятно, что она его не понимает. Это тоже было в его духе. Он умер. Как же он умер? Мы спрашивали четыре года, прежде чем она раскололась. Он утонул в бассейне отеля в Девоне. Они не были вместе, когда он умер, и мы трое – Сентябрь, примерно пятилетняя, я, чуть младше, – жили где-то еще. Прошел почти год, прежде чем его сестра позвонила и сказала ей, что он умер. Мы научились не спрашивать о нем. У нас нет слов, чтобы описать его. Мы его не знали. Сентябрь как-то раз сказала маме, что он был ушлыйбандожуликуспройдоха, и она рассмеялась и сказала, что это правда, но затем притихла на несколько часов, приняв такой вид, к которому мы привыкли потом. Каждое третье-четвертое Рождество его сестра, Урса, приезжает к нам, и мы с Сентябрь иногда пытаемся выведать что-нибудь у нее, но она никогда не раскалывается. Урса водит кабриолет, никогда не приезжает больше чем на день, чаще останавливается в отеле, чем у нас. У нее короткие светлые волосы, поэтому, когда мы внезапно видели ее со спины, мы иногда были уверены, что она – это он; давно потерянный отец, причина маминой печали и нашего существования. Этот дом на болотах ее, но она сдает его, сама тут не живет, заполняет его людьми вроде нас, которые не знают, куда им податься.
Мы идем вдоль стены дома – ветер чуть крепчает – и находим еще окно, не большое, но на вид расшатанное, нажимаем на него, и оно открывается внутрь.
Перед домом мама с камнем с ближайшего поля, готовая бросить его в стеклянную панель рядом с дверью. Я поднимаю руки, чтобы закрыть уши. Кровь такая бум-бум-бум, и тревога захлестывает мой костный мозг и змеится вверх по горлу.
Там открытое окно, вопит Сентябрь. Я думаю, мы пролезем. Мама поворачивает к нам каменное лицо, рот стянут книзу и будто вырезан на коже.
Комната, в которую ведет окно, это кладовка. Мы держимся за руки, забравшись внутрь. Под окном грязный плиточный пол, сколотый у влажной стены. Деревянные полки. Какие-то консервы, с супом и бобами, пара пачек сомнительных спагетти. Чем-то пахнет, сладковато, но с отдушкой, которую я затрудняюсь определить. Потолок низкий, и голая лампочка стукается о мою голову.
Сентябрь напевает, как обычно, когда взвинчена и хочет, чтобы я это знала. Ее напевы могут значить уйму всего. Привет, ты где / Иди сюда / Перестань / Я на тебя зла. Я понимаю, что боюсь этого дома и того, что мама сердится и что Сентябрь злится. Мы здесь уже были, всего раз, но я слабо это помню.
Что это? Говорю я.
Что?
Этот запах.
Я не знаю. Мертвая мышь?
Не говори такое.
Через дверь кладовки нам видно коридор за ней; налево главный вход, а рядом другая закрытая дверь, ведущая, наверное, в ванную. Впереди лестница, а направо еще дверь, а прямо на нас смотрит гостиная. Планировка дома кажется неправильной, интуитивной, кладовка выходит в гостиную, вот так просто. Въевшийся запах давнишней еды. Жильцы все время ели в гостиной. В углу комнаты что-то скукожилось, бесформенное, какая-то ткань. Я сжимаю руку Сентябрь. Не может быть, что мы здесь, и не может быть, что мы здесь останемся. На столе, который ближе к нам, лампа, и я тянусь к ней. Я что-то задеваю, и оно падает со стола. Мои внутренности наполнили пчелы. Включился свет, тонко жужжа.
Ничего там нет, говорит Сентябрь. Не волнуйся, Июль-пчелка.
Она ходит по комнатам и нажимает выключатели. Все слегка ярковатое, словно лампочки не совсем подходят к патронам. Пахнет чем-то горелым, и, заглянув в одну из ламп с глубоким плафоном, я вижу массу паутины, с кучкой мертвых мух. На диване и кресле убогие покрывала, кофейный столик с парой кружек, под ним стопка газет. Под деревянным кожухом дровяная печь с грязным ковриком перед ней. В маленькое окошко едва проникает свет. Потолок низкий и с балками. Будь мы чуть повыше, пришлось бы пригибаться. За лестницей пустые книжные шкафы. То, что я сшибла со стола, валяется на полу, выглядывая из-под дивана. Я подбираю это и вижу грязь на руке. Это стекло, криво отбитое. Сентябрь обхватывает меня руками за талию и кладет подбородок мне на плечо.
Не волнуйся, смотри, это муравьиная ферма.
Я поворачиваю стекло другой стороной. Она права. Две стеклянные пластины образуют узкую коробку, заполненную грязью. Там туннели, шахты, канавки, идущие сквозь землю, осыпающиеся сами на себя, когда мы двигаем стекло.
Я разбила ее, говорю я и чувствую – густо, плотно, неизбывно, – каково это, жить в грязи, прогрызая себе путь зубами.
Мы можем ее починить, говорит она. Найдем где-нибудь изоленту. И муравьев, чтобы засунуть туда.
Стук в дверь, это мама напоминает. Я иду открыть ей. Лицо у нее такое уставшее, словно она не спала неделю. Зима была долгой, плохое Рождество заранее обещало паршивую весну. Драка в школе была в марте, на мокром заброшенном теннисном корте, грязь на наших голых ногах и моих руках, выглядевших так, словно они чужие. После этого мы пробыли в Оксфорде еще два месяца, а теперь уже май, штормы сменились жарой. Я хочу коснуться маминого лица, чтобы она обняла меня, как когда мы все спали на двуспальной кровати. Но она проталкивается мимо меня, сжав челюсти, и сумки из ее рук валятся на пол. Я тоже чувствовала усталость, с тех пор как мы ушли из школы; бывают дни, когда мне кажется, как будто я ношу второе тело, наброшенное на плечи. Я хочу сказать ей это, чтобы она сказала, что чувствует то же и знает, как сделать, чтобы мне полегчало.