Private-Bookers
Stalingrad, станция метро
вернуться

Платова Виктория Евгеньевна

Шрифт:

WET

РAINT!» на «DO NОТ

FEED

THE

ANIMALS!»,[18] — а зверь, конечно же, ТТ, странное, диковинное животное на манер броненосца. Ничего особенного Илья вроде не сказал, а неприятный осадок остался. Он как будто хочет упрекнуть ТТ в чем-то недостойном и мутном. Как если бы она выдавала себя за новое воплощение трагической героини фильма «Без крыши, вне закона». Как же, как же — несчастная бродяжка идет по дороге, в кармане — ни сантима, пальцы скрючило от холода, под куртку задувает, и ни одна сволочь в радиусе двадцати лье не пустит ее на порог. А следом за ней, стараясь не попасть в кадр, ползет трейлер с личным поваром, личным массажистом, личным инструктором по йоге, двумя психоаналитиками, тремя парикмахершами, пятью адвокатами, контрактом со студией «Парамаунт» и сейфом с кучей бабла. Она не та, за кого себя выдает, написано на боку трейлера. Не та. А не пошел бы ты подальше, Илья? Поезжайте на лыжах в п…ду, как выражается Праматерь. — Меня прет от ее музыки. Это объективно хорошая музыка. Скажешь, нет? — Объективно — да, — вынужден признать Илья. — И слова. Она находит самые нужные. Те, что необходимы тебе здесь и сейчас. Скажешь, нет? — Объективно — да. — И вообще она — просто супер! — Возможно. — А на то, какой она там была когда-то, мне насрать. Ты и сам когда-то был другим. И тоже много чего наговорил и наделал. Разве не так? — Так. Все так. Ты права. Все же и в абсолютной честности есть свои преимущества. …Больше они не говорили о ТТ. Никогда, вплоть до смерти Ильи. Сначала Елизавета надеялась, что это произойдет в отдаленном будущем, потом — что этого не произойдет вообще. Ведь приспособился же он к своему нынешнему существованию, к своей худобе, к закупоренным окнам, к отсутствию медикаментов, способных хоть как-то поддержать его разрушенную иммунную систему. То, что особенно напрягает Елизавету: у Ильи часто идет носом кровь. Самая обычная, ярко-красная, а не странная и вонючая, как она, идиотка, предполагала. Стоит только Елизавете увидеть тонкий ручеек под носом у Ильи, как руки у нее начинают трястись, а лоб покрывается испариной. Пользы от соцработника Гейнзе в эти секунды немного, но Илья справляется сам: слегка запрокидывает голову и один за другим подносит к лицу бумажные платки. Минут пять Елизавета проводит в тягостном ожидании, закусив губы и малодушно зажмурив глаза. Она открывает их только после того, как Илья говорит: — Кажется, все нормально. Кажется, я сука. Ничтожная, трусливая тварь, отдается эхом в Елизаветиной голове. И, вздохнув, она идет выбрасывать испачканные платки в мусорное ведро. По прошествии нескольких месяцев общения она знает об Илье не больше, чем узнала когда-то давно от Праматери. Как бы ни пыталась Елизавета приблизиться к двери, ведущей в его прошлое, — она всегда оказывается закрытой. И не просто на допотопный и хлипкий английский замок — на несколько засовов и щеколд. А чтобы ни у кого не возникало соблазна подергать за ручку, она еще и опечатана, обклеена желтыми полицейскими лентами и обложена тонной взрывчатки, провода от которой тянутся к детонатору. У адской машинки дежурит сам Илья, не ослабляя бдительность ни на секунду. Будущего для Ильи по понятным причинам не существует, а в настоящем имеется лишь Елизавета с ее ничтожными страхами, бредовыми фантазиями, детской боязнью крови и вполне взрослым осознанием собственной никчемности. Впрочем, Елизавета предпочитает другое слово — неприкаянность. Это она, никто другой, бредет по пространству фильма «Без крыши, вне закона» — с карманами, в которых гуляет ветер, со скрюченными от холода пальцами. И ни одна сволочь не распахнет перед ней дверь своего жилища. А те прекрасные люди, что сделали бы это с готовностью, с радостью, и сами лишены крова… О-о! Это ли не пример самой что ни на есть бредовой фантазии? Scher dich zum Teufel,[19] Элизабэтиха! С того самого дня, как Илья взял ее руки в свои, он ни разу не сказал ей «Пошла ты к черту!», хотя поводов было предостаточно. Самые невинные из них — Елизаветины благоглупости относительно мужчин. — Мужчины — они какие? — Разные. — А им нравится целоваться? — Если за этим следует сама знаешь что. — А если не следует? — Они сильно расстраиваются. — А бриться им не надоедает? — Надоедает, но бриться все равно приходится. — А если не бриться? — Тогда отрастает борода. — А подмышки они бреют? — Экстремалы бреют. — А почему мужчины иногда спят со шлюхами? — Мужчины спят со шлюхами всегда, как только появляется возможность. — А ты спал со шлюхами? — Без комментариев. — А чем отличается шлюха-мужчина от шлюхи-женщины? — Шлюха-мужчина всегда дороже. — А из меня получилась бы шлюха? — Нет. — Почему? Потому что я страшилище? — Нет. — Тогда почему? — Потому что ты припрешься к клиенту не одна, а с Венсаном Пересом в роли Александра. И еще с десятком персонажей из своей глупой головы. А такая групповуха никому не понравится, уж поверь. — По-моему, ты очень пошлый человек. Тут самое время сказать «Пошла ты к черту!», но Илья не делает этого. Илья — такой же мудрый, как Праматерь Всего Сущего. И такой же бессистемный и не слишком образованный. Получить из его рук внятный эскиз картины мира невозможно. А если он все-таки расщедрится и подбросит тебе что-то вроде наброска, то на расшифровку бледных линий уйдут недели и даже месяцы. Такого количества времени у Елизаветы нет. Но есть масса догадок по поводу Ильи. Наверное, он много где успел побывать до того, как его несено. Илья не рассказывает никаких историй — ни придуманных, ни имевших место на самом деле. Странствия, в которых эти истории могли произойти, закончены для него навсегда. Елизавета старается не думать об этом, но когда все же думает, то на глаза наворачиваются слезы. Илья — очень хороший и очень несчастный, и, конечно, он заслуживает совсем другого человека рядом с собой. — Я скучная, да? — Ты, конечно, не Луи де Фюнес, но я видел и поскучнее. — Мне бы хотелось тебя развеселить… — Тогда раздевайся. — Как это — «раздевайся»? — Обыкновенно. До трусов. И я сразу развеселюсь. — Нет, ты все-таки пошлый!.. Иногда Елизавету посещает печальная мысль: ему совершенно все равно, останется ли хоть какая-то память о нем после смерти. Но и вспоминать особенно некому, нельзя же относиться всерьез к сидящей на полу у кресла толстой жабе. А других живых существ поблизости нет. Вот бы найти кого-то из прошлой жизни Ильи — того, кому он был дорог и кто был дорог ему!.. Однажды она даже завела разговор об этом, но не с Ильей, а с Праматерью. Был первый по настоящему теплый весенний день, и они сидели в сквере с ласковым названием Матвеевский садик. Праматерь щурилась от солнца, курила по обыкновению одну сигарету за другой и перебирала кучу счетов, рецептов и справок. — Куда ж она запропастилась, сволота… — последнее, очевидно, относилось к какой-то неуловимой бумажке, затерявшейся среди других бумажек. — Это неправильно, что он один, — сказала Елизавета, глядя на играющих в отдалении детей, на молодую мамашу с коляской и на собаку редкой породы акита-ину с пластиковой бутылкой в зубах. — А у нас все по одному… Ты кого конкретно в виду имеешь? — Илью. — Уже снизошел до тебя? Разговаривает? — Дело не в этом, а в том, что он не должен быть один. — Ну так дай объявление в службу знакомств от его имени. Так мол и так, пидорас без жэпэ и вэпэ ищет спутника жизни. Согласен на переезд. — Ну почему ты такая, почему? — Какая? — Ты ведь так не думаешь… Ты ведь тоже переживаешь за него… — Нет. Отпереживалась уже. Теперь ты за него переживай. — Я бы хотела найти кого-нибудь из его прошлого. Того, кто его любил… — Мартышкин труд, нах, — неожиданно резко сказала Праматерь. — И время тратить не стоит. — Я готова потратить. — Тогда потрать это херово время на него самого. А тех, кто его любил… типа… Их и искать не надо. Все здесь. Только он им не нужен. И они ему не нужны. — Но кто-то же ему нужен? — Методом исключения выходит, что ты. — Это неправильно… — Это жизнь. Праматерь уже говорила ей это — на Карлушиных похоронах. Тогда Елизавета подумала: даже самые жестокие банальности в ее устах звучат успокаивающе. Но теперь Праматерь не ограничилась одной банальностью и тут же выдала другую. — Просто будь рядом с ним, когда он совсем соберется уйти. Он этого не забудет. И ты не забудешь. Вот и вырастет бобовое дерево до небес. И ему не будет одиноко там. А тебе — здесь… Да где же эта гребаная бумажка?.. Бобовое дерево. Оно совсем не похоже на то генеалогическое древо семейства Гейнзе, что когда-то рисовалось беспокойному воображению Елизаветы. Теперь уже окончательно ясно — генеалогического древа с развешанными на нем муляжами сладкой жизни и восковыми фигурками венценосных родственников никогда не существовало. Возможно, не существует и наскоро сочиненного Праматерью бобового. Но все же оно очень симпатичное. Упругий ствол и упругие зеленые побеги на нем. И как только слабый Илья сможет забраться наверх по гладкой, отполированной коре? А ему и не надо никуда забираться. Дерево предназначено совсем не для этого. Оно — самое высокое дерево на Земле и упирается прямо в небо. Елизавета сможет увидеть его отовсюду, где бы ни была. И подбежит к нему, и запрокинет голову. И (если день будет ясным), она обязательно разглядит Илью — там, наверху. Илья помашет ей рукой, что будет означать: «я ничего не забыл и потому мне не одиноко здесь». Елизавета тоже помашет Илье: «и я ничего не забыла, и потому мне не одиноко здесь»… нет — она пошлет Илье воздушный поцелуй… нет — она сдунет поцелуй с ладони, как сдувают пылинку… нет — она прижмет руки к груди, а потом широко их распахнет… О-о!.. Это ли не пример самой что ни на есть бредовой фантазии? Илья первый над ней посмеялся, если бы заново научился смеяться. Но вряд ли такое вообще возможно. И жаль, что она никогда не увидит его улыбки. Она ошиблась. Она все же увидела его улыбку — в обстоятельствах, при которых ее не могло возникнуть по определению. Это случилось в конце мая, а могло произойти в начале или середине июня, в любую из белых ночей. Но Илья выбрал именно май, двадцать девятое. Искать смыслы в нумерологии — дело неблагодарное, а для Елизаветы с ее скудными познаниями в мистике и вовсе неподъемное. Вот если бы найти золотозубую гадалку на картах Таро!.. Ту, из зимнего парка аттракционов, которая предсказала когда-то Карлуше лучезарное будущее. Уж она бы все подробно объяснила Елизавете — и про сакральную комбинацию двойки и девятки, и про таинственные вибрации Универсума. Но каким образом можно обнаружить эту чертову цыганку из Трансильвании? — тем более что ее никогда и нигде не случалось, так же, как самого парка. Странно — Елизавете приходится прилагать все больше усилий, чтобы убедить себя про никогда и нигде; стоит только начать думать о парке аттракционов, начать вспоминать, как контуры его становятся все отчетливее, а детали — резче. Но все равно, вне зависимости от деталей, — цыганки под рукой нет. И приходится довольствоваться вполне прозаическими объяснениями: этот день что-то значил в судьбе Ильи. Был связан с ним и с кем-то еще. Или просто — следовал за Днем пограничника, когда город заполняли толпы бесчинствующих молодых и не очень людей в зеленых шапках, синих беретах и тельниках. День пограничника в Елизаветиной интерпретации выглядел как Д-Д-День П-П-По-ооооо

и, несомненно, являлся не самым светлым днем календаря. Репетицией конца света, проводящейся раз в год и с завидным постоянством. Присутствие на репетиции толстых жаб совершенно нежелательно — того и гляди заедут по хребтине зеленой шапкой. Это в детстве Елизавете нравились массовые гулянья погранцов, а стихийно возникающие мордобои, стычки с милицией, словесные перепалки и купание в городских фонтанах вызывали живейший интерес. Но, став девушкой-подростком, она взяла за правило на улицу в этот день не высовываться и, по возможности, вообще не приближаться к окнам. А проводить его в тихих раздумьях о человеческой природе вообще и о природе зеленых шапок в частности. Шапки, будучи призванными на службу, наверняка проявляли мужество и стойкость в защите государственных интересов. Бегали со своими овчарками-медалистками по контрольно-следовой полосе, ловили нарушителей, терпели холод и зной, часами сидели в секретах у корневищ дуба, вяза, карельской березы и тутовника. Заслоняли телом от вражеской пули командира погранотряда, приехавшего на заставу с плановой инспекцией. И совершали еще много чего героического, достойного орденов, медалей, очередного звания и внеочередного отпуска на родину. Все эти подвиги абсолютно не монтировались с праздничными безобразиями, которые шапки творили впоследствии. В девственном сознании Елизаветы уж точно. Зато Карлуше День пограничника нравился бесконечно. 28 мая его обычный репертуар обогащался песнями «На границе тучи ходят хмуро», «В то утро, у Бреста», а также баллзеленых шапок. Хоровое пение прерывалось хоровым же распитием крепких спиртных напитков и индивидуальными заказами на исполнение популярных композиций. Денег за это Карлуша не брал принципиально, да и как можно брать их с защитников Отечества? А вот если [20] Прозит!!! Домой Карлуша неизменно возвращался на рогах. Ровно в полночь он тихонько царапался в дверь, за которой его ждала Елизавета, до зубов вооруженная словами укоризны. — Опять?! — горестно восклицала она, обращаясь не к Карлуше даже, а к аккордеону «WELTMEISTER». — Не опять, а снова, мой блюмхен, — заплетающимся языком парировал Карлуша. — Сегодня случился великий праздник! Наступил согласно календарю и моим молитвам. — Что еще за праздник? Новый год, Пасха? Второе пришествие Христа? — День доблестных защитников нашей Родины! И не просто защитников, а элиты вооруженных сил! Голубой крови, белой кости! Тех, кто стоит на передовых рубежах и первым готов отразить удар внешнего врага! Тех, кто не пощадит живота своего… На этом месте пламенной речи Елизавета традиционно прерывала Карлушу: — О какой родине ты говоришь? О России или о Германии? — О родине… вообще. О родине как о философском понятии… И не надо приплетать сюда отдельные страны и национальности. — Вот что я скажу тебе, Карлуша: ты мимикрант! Подведя таким образом неутешительный итог беседе, Елизавета отправлялась в свою комнату. А Карлуша полз к себе, чтобы наутро проснуться с раскалывающейся головой и угрызениями совести, заглушить которые можно было лишь одним способом: весь день разговаривая на немецком. Теперь его нет. И даже если бы Елизавета согласилась на то, чтобы День пограничника с размахом отмечался 365 дней в году, Карлуша все равно не вернется. …Отношение Ильи к зеленым шапкам, как к капле воды, в которой отражается натура человека, выяснить не удалось. А именно это она собиралась сделать, пережив двадцать восьмое мая и отправившись к Илье двадцать девятого. Кроме того, у нее в запасе имелось еще несколько вопросов относительно военных в широком смысле слова. • правда ли, что геи не могут устоять перед людьми в униформе и она их страшно возбуждает? • правда ли, что в своих сексуальных фантазиях геи чаще представляют военных, чем штатских? • правда ли, что в своих сексуальных фантазиях геи чаще представляют моряков, чем военнослужащих других родов войск? • чья форма эротичнее — русская или иностранная, к примеру — королевского военно-морского флота Великобритании? • были ли у Ильи знакомые моряки? • а пограничники? • а офицеры федерального агентства правительственной связи и информации? Не было никаких причин, чтобы не задать Илье эти животрепещущие вопросы, ответы на которые со временем займут достойное место в пантеоне бесполезных знаний. И вообще, все было, как всегда. Илья, кресло, небо за окном. Единственное, что не было таким, как всегда, — свет, льющийся из-за стекол. Он делал потолки выше, а саму комнату больше и чище. Поначалу Елизавета отнесла этот свет к обычному, солнечному. Солнечным он и оказался. И каким-то совсем не питерским. Отличительная черта питерского солнечного света — вечная неуверенность в себе. А этот был другим. Der anderer.[21] Или все-таки die? Проклятые артикли, но сути дела это не меняет. — Сегодня хороший день, — сказала Елизавета, как обычно устроившись на полу, сложив ноги по-турецки и подоткнув юбку со всех сторон. — Видишь, сколько солнца? — Сегодня особенный день, — откликнулся Илья. — Вообще-то, это вчерашний должен был стать особенным, но ты не пришла. — Вчера был День пограничника. — Ты его отмечаешь? — Я его терпеть не могу. Полуголые пьяные мужики шарашатся по городу, орут, дерутся и пугают всех вокруг. Кому же это понравится? — Никому. — Меня это раздражает. — Меня тоже. Не люблю недосказанности. Вот если бы мужики были совсем голые — тогда да. Я бы на это посмотрел. — Правда, что ли? — Нет, — Илья задумался, но лишь на секунду. — Теперь уже нет. Елизавета хотела было с места в карьер начать задавать вопросы об отношениях геев и людей в форме, и чем они обычно заканчиваются: порнографическим home video, соединением любящих сердец или грандиозной дракой и поножовщиной в припортовом кабаке. Но что-то остановило ее. Что-то, что моментально перевело заготовленные ею праздные вопросы в разряд вселенской глупости и такой же пошлости. Ведь Илья сказал: «это вчерашний должен был стать особенным, но ты не пришла». Она не пришла — и день потерял свою особенность. Зато сегодняшний, в котором она появилась, ее приобрел! Это было похоже на комплимент. Да нет, ни один комплимент, даже самый изысканный, даже «девушка, я мечтал о вас всю жизнь» и в подметки не годился тому важному, что было произнесено Ильей! А сказанное… Что означало сказанное? Признание особого (особенного!) места Елизаветы Гейнзе в жизни Ильи. Разве не этого она так долго добивалась? Целых полгода, сжав зубы и натирая мозоли на ладонях, она вручную, без лебедок и экскаваторов, разбирала стену непонимания между ними, стену враждебности. Кирпич за кирпичом. Потом, когда в стене появился небольшой пролом, она принялась за его расширение. Худышке Вайноне Райдер на это потребовалась бы неделя. Стройняшке Кэтрин-Зэте и примкнувшим к ней Пирогу с Шалимаром — дней десять, не больше. У Праматери Всего Сущего на подобную операцию ушло не больше минуты: она бы просто протаранила стену, даже не заметив ее существования. Но Праматерь — особый случай в истории человечества. А Елизавета — самая обычная девушка. И потому еще три месяца она трудилась над проломом, чтобы протиснуть внутрь свое трепетное и безгрешное, хотя и отягощенное лишними килограммами тело. Но там, за оградой, лишние килограммы совершенно не важны. Там ее ждет Илья. Илья — великолепный, как Франческо Сфорца, флорентийский кондотьер (да-да, Елизавета видела его портрет, и он впечатляет!). Илья — великолепный, как Харрисон Форд в роли Индианы Джонса; как Венсан Перес в роли Александра. Три ха-ха! Все они и в подметки Илье не годятся. Илья — просто великолепный. Сам по себе. Он ждет ее с той стороны стены, в пейзаже, достойном кисти Брейгеля, совсем не Рубенса. Ведь если допустить, что пейзаж писал Рубенс, то тут же появится Праматерь (куда ж без нее!) и испортит всю малину. Нет, в их общем с Ильей пейзаже не будет никого, кроме их двоих. И еще всего того, чему Илья обязательно научит неопытную, незрелую и жутко закомплексованную Елизавету. Не в том смысле, в котором почти наверняка подумала бы Пирог и наверняка Шалимар. Это совсем другой смысл, высокий, высоко парящий над землей. Как аэростат, как дирижабль, с судьбой намного более счастливой, чем судьба разбившегося дирижабля «Италия». Когда Елизавета была непонятливой дурой, жестокой и злой, она мечтала подобраться к Илье на аэростате, на дирижабле — и только для того, чтобы застать его врасплох. Теперь ясно — заставать, и тем более врасплох, никого не надо. Она приглашена! Она приглашена на борт дирижабля со счастливой судьбой, и Илья стоит на капитанском мостике, одной рукой упираясь в шпангоут, а другой — в трос внутренней подвески. Вместо бейсболки на нем кожаный шлем; вместо халата — кожаная куртка; он волшебным образом поправился и больше не выглядит худым и изможденным. Напротив — он сильный и гибкий. Он готов показать Елизавете удивительный мир, лежащий внизу. Этот мир пока еще не проявлен, скрыт от глаз, единственный населенный пункт, который можно рении дорог. Илья уже побывал там и теперь собирается познакомить с ними Елизавету. Но еще более волнующим представляется Елизавете знакомство с другими пассажирами и членами экипажа, сплошь незаурядными и потрясающими людьми. Хотя самый потрясающий, конечно, Илья. Он готов безвозмездно передать Елизавете весь свой немаленький жизненный опыт; научить ее быть главной героиней собственной жизни. Главной, а не какой-нибудь второстепенной! А еще он обязательно расскажет ей, как избавиться от до смерти надоевшей оболочки толстой жабы. И при какой температуре сжечь ее в доменно-плазменно-мартеновской печи, чтобы атомы, из которых она состоит, не смогли восстановиться. «Микроволновкой тут не обойдешься», — шепнет ей мужественный командир дирижабля, маршал авиации Илья. — «А когда мы покончим со шкурой, можно будет заняться твоей прической и макияжем тоже. Давно я не держал в руках ножниц!» Угу-угу, печенью трески тебя не корми, дай только представить, что ты Деми Мур. А ты — ни хера не Деми Мур, в том-то, нах, и печаль. Кто там разговорился?! Ба, да это же Праматерь! Пытается упереться выменем в руль высоты и мешает движению. И мешает Елизаветиной сказке. И еще эта сучка Деми Мур, разобранная и заново собранная хирургами-пластиками; бесчестный андроид, мультифункциональный гаджет. Хирурги-пластики знают свое дело, и выглядит она неплохо для своих после сорока. А в тандеме с Праматерью они вообще способны превратить счастливый дирижабль Елизаветы и Ильи в несчастную «Италию». Брысь с дороги! Сказка-то Елизаветина. И потому обычно всесильная Праматерь и ее подружка Деми-гаджет остаются далеко внизу, тают в утренней дымке. И ничто больше не помешает Елизавете наслаждаться обществом Ильи, его уроками истории, географии, физкультуры и ОБЖ. — …А что это у тебя с лицом, Онокуни? — Что? — Пялишься в одну точку, улыбаешься загадочно… Знаешь, на кого похожа? На Деми Мур, которая со стрижкой, а не с длинными волосами, тьфу ты, брысь с дороги!.. Она похожа на подругу маршала авиации, в такой же кожаной куртке и кожаном летном шлеме, что и он. В руках — полевой бинокль с двенадцатикратным увеличением… нет — в длинном, ниспадающем и струящемся белом платье. К груди прикреплена бриллиантовая хризантема, на плечи наброшен меховой палантин. В руках — длинный мундштук с незажженной сигаретой… нет — в коротком, облегающем фигуру черном платье. На шее висит нитка крупного жемчуга, на плечи наброшена шаль из тончайшего муара. В руках — бокал с шампанским брют… нет, с вином… нет, с мартини… И куда, кстати, подевалась оливка?.. — И на кого же я похожа? — На олигофрена в степени дебильности. …а ты — ни хера не Деми Мур, в том-то, нах, и печаль. Несчастная Елизавета, несчастный дирижабль!.. — Я тронута. Спасибо тебе, — не хватало еще расплакаться перед этим гадом! — Ты очень повысил мою самооценку. Она прям до небес взлетела… — Ну ты чего? Обиделась, да? — Нет, обрадовалась. Ты еще порекомендуй мне коробочки клеить, как инвалиду детства. — Не сердись, пожалуйста! Ты, правда, так смешно смотрела в одну точку… Наверное, представляла что-то… — Ничего я не представляла. — Я беру свои слова назад. Сказал глупость, но теперь забираю ее себе. Я сам — олигофрен. Причем не в степени дебильности, а в степени идиотии. Самая тяжелая форма, между прочим. Ну, мир?.. Не хочу, чтобы ты на меня злилась в такой день. Илья — хитрый, вывернул все наизнанку; Хаим выкрутился, как выражается Праматерь. Напомнил ей про «особенный» день, и Елизавета тотчас растаяла. — И что это за день? Колись. Твой день рождения? — Почти. — Ну-у… Что же ты раньше не сказал? Я бы подарок приготовила… Елизавета слабо представляет себе, какой подарок можно подарить угасающему человеку. Илья не из тех, кто будет радоваться умилительной безделице — плюшевой игрушке, цветным карандашам. Или той дури, которую они с Пирогом и Шалимаром дарят друг другу на праздники: чашки, кофейные и чайные; закладки для книг, магниты на холодильник; головоломки, к которым никто и никогда не прикасается, и те же плюшевые игрушки карманного формата. Весь этот хлам обычно покупается в магазине «Красный куб», а на противоположной стороне улицы, в магазине «Hallmark» покупаются открытки. Якобы смешные, с окарикатуренными животными и людьми. Пирог — всегда очкастая знайка в брючном костюме; Шалимар — Алиса в стране чудес, мечтающая совокупиться с улыбкой Чеширского кота и белым кроликом; а Елизавета — вечная панда, веселись и развлекайся, оставайся лучше всех, пусть тебя не покидают счастье, радость и успех. Желать что-либо Илье бессмысленно. Ни одно из пожеланий не сможет быть исполнено, никогда. Ни одно из пожеланий не будет выглядеть иначе, чем издевкой. Счастье, радость и успех? — в его-то положении! Что уж говорить про бодрость и здоровье, — Елизавета готова расплакаться. И, кажется, даже плачет. — Ну, ты что, Онокуни!.. — Все в порядке. Просто переживаю, что не купила тебе подарок. — Никаких подарков не нужно. Просто проведи этот вечер со мной. И эту ночь. Это будет самым лучшим подарком, поверь. Проведи ночь. Не в том смысле, в котором почти наверняка подумала бы Пирог и наверняка Шалимар. — И что мы будем делать ночью? — Устроим вылазку на природу. — На природу? — На небо. — И как ты себе это представляешь? — С трудом, но попробовать стоит. Не мешало бы уточнить, как Илья собирается забраться на небо, если даже небольшое расстояние от кресла до окна он преодолевает за сорок две секунды. Преодолевал — три месяца назад, теперь временной интервал, скорее всего, увеличился. И вообще, хоть Елизавета и бывает у Ильи довольно часто, маршруты его передвижений по квартире ей неизвестны. Теперь он предлагает ей новый, еще более неизвестный. — Куда же мы поедем? — Туда, — он указывает подбородком в сторону окна. Уж не сошел ли он с ума? Не задумал ли дурное? За окном и вправду лежит небо, кажется, что лежит. Но это обман, стоит распахнуть створки и сделать шаг вперед — ты ни за что не окажешься на облаках, ты камнем рухнешь вниз. И, пролетев семь этажей, разобьешься насмерть. И останешься лежать во «втором или третьем дворе», на радость местным алкашам, наркам и прочим деклассированным элементам. Бомжи, роющиеся в помойке, даже не посмотрят в твою сторону, разве что пришлый дворник-таджик, зашедший в гости к местному дворнику-узбеку, скорбно поцокает языком. А многочисленное потомство дворника-узбека (дети от пяти до пятнадцати лет включительно) примется без всякого стеснения шарить у тебя по карманам, при полном попустительстве со стороны отца. Илья задумал дурное, но при этом ведет себя как обычно. Это-то и настораживает. — Не думаю, что это хорошая идея, Илья… — Это отличная идея. Просто подойди к окну и посмотри. Ты поймешь. Все еще находясь в уверенности, что Илья задумал дурное, Елизавета подошла к окну и сделала то, чего никогда не делала раньше: забралась с ногами на подоконник и расплющила нос по стеклу. Обзор с этого места был не в пример лучше, чем из комнаты. И небо с узкими и острыми гребнями крыш больше не казалось единственной деталью ландшафта, хотя и продолжало доминировать. Теперь к нему прибавились собственно крыши (в натуральную величину), слуховые окна (очень много слуховых окон), печные трубы, антенны, провода. Чуть ближе — стадион «Петровский», чуть дальше — Ростральные колонны с биржей, шпиль Адмиралтейства и самая макушка Исаакия. А прямо под окном Елизавета обнаружила крытую кровельной жестью площадку приблизительно два на два метра. Площадка оканчивалась невысокой оградой. Мысль № 1: ужас, мраки, и еще эта дурацкая кладбищенская оградка! И падать никуда не надо, и переживать посмертные унижения с поиском местечка в переполненном морге; с поиском местечка на переполненном кладбище, где тебя, в силу исключительных личностных качеств, обязательно сунут в омерзительный расслоившийся суглинок, поближе к свалке твердых бытовых отходов. Достаточно вскрыть жестяные листы (при помощи шведского десантного ножа «Моrа» или просто при помощи пальцев), просочиться под кровлю и спокойно, с достоинством умереть. Представляя себя при этом маршалом авиации в кожаном шлеме, а нагретые солнцем части железного каркаса крыши — стабилизаторами, амортизаторами, стрингерами и прочей высокохудожественной дирижабельной начинкой. Смерть воздухоплавателя, вот как это называется! Мысль № 2: радость, счастье, и еще эта чудесная оградка, младшая сестра всех самых харизматичных городских оград, решеток и окантовок мостов! Если присмотреться, на ней можно увидеть самых удивительных животных, самые фантастические растения — они совершили побег из скучной и пыльной Красной книги, осели здесь и никуда не собираются уходить. И никто бы отсюда не ушел, так здесь хорошо! Летняя терраса никогда не существовавшего дома, — чтобы вдохнуть в нее жизнь, потребуется совсем немного усилий. И кое-какие предметы, красно-синий детский мяч, например. Вернее, половинка мяча, она наполнена дождевой водой. В воде плавают резные листья смородины и резвятся головастики, участь толстых жаб им не грозит. Трава на кровельном железе не растет, но она, вопреки всем законам ботаники и дешевого здравого смысла, все равно пробьется. Нежно-зеленая и шелковистая на ощупь. Созданная для того, чтобы прятать в ней самые удивительные, самые невинные и исполненные тайного смысла штуки, которые когда-либо изобретало человечество. Все они связаны со «смотреть», но еще больше — с «видеть» — телескопы, калейдоскопы, подзорные трубы, полевые бинокли с двенадцатикратным увеличением. Как удержаться от того, чтобы не заглянуть в окуляр? Жизнь мечтателя, вот как это называется! Жизнь, безусловно, предпочтительнее, чем смерть, хотя детский калейдоскоп и проигрывает восхитительно взрослому кожаному шлему. — …Ну, — подал голос Илья за Елизаветиной спиной. — Как тебе место для пикника? — Вполне. Ты предлагаешь выбраться на крышу? — Почему нет? Знаешь, как долго я просидел взаперти? Несколько часов свежего воздуха, вот и все, что я прошу. — А… это не отразится на… э-э… твоем здоровье? — Елизавета, по своему обыкновению, проявляет чудеса гиппопотамьей грациозности. — Ты же в курсе — здоровья у меня нет. Так что и отражаться не на чем. — Я хотела сказать — на самочувствии… — Хуже, чем сейчас, оно не будет. Ну, что? — В принципе, я не против. — И ты откроешь окно?.. Разве это проблема — открыть окно? Разве обязательно было ждать Елизавету, чтобы сделать это? Обязательно. Оконные рамы тяжелы, покрыты несколькими слоями масляной краски, застывшей в щелях подобно клею. Кроме того, сами щели заклеены полосками белой бумаги — чтобы не сифонило, чтоб не задувало, чтобы даже полуденная тень от сквозняка не коснулась такого же бумажного тела Ильи… Странно. Стоя сейчас спиной к Илье (вернее — стоя на коленях на подоконнике, и уже потом — спиной к Илье), Елизавета совсем не думает, как она выглядит в этом не слишком выгодном для нее ракурсе. Всегда думала — и не только в контексте Ильи, а в контексте любого другого человека, и даже бродячей собаки, и даже памятника кому-то конкретно, и мемориальной доски черт знает кому, — а теперь нет. Теперь все мысли Елизаветы (№ 3, № 4, № 5) сосредоточены на Илье, на его бумажном теле. Ну, не совсем бумажном, не прямолинейно. Илья — фигурка оригами, что-то пернатое. Это не вступает в противоречие с китайскими палочками для еды. Китайские палочки легко трансформируются в японские, стоит только ошкурить их, нанести рисунок (рикиси[22] Акэбоно хлопает в ладоши и притопывает перед поединком, рикиси Онокуни рассыпает соль на дохё[23]). И залакировать. И поставить рядом с ними фигурку оригами. Палочки можно сломать, не прикладывая к этому таких уж запредельных усилий. А фигурка оригами вообще сминается за секунду. Тело Ильи так же хрупко и ненадежно, как все эти предметы. О состоянии разума и души судить невозможно, как невозможно понять, для чего все-таки Илье так срочно понадобилась Елизавета. Для того, чтобы провести с ней особенный день, переходящий в вечер, переходящий в ночь? Или просто для того, чтобы открыть окно? Ведь сам он сделать этого не в состоянии, так же, как кошка — забраться в закрытый холодильник. Елизавета не знает, какой из ответов выбрать, раскачивается, как на качелях, — то в одну сторону, то в другую. Качели ржавые, скрипящие; когда-то они были размалеваны цветами, особенно выделяются тюльпаны и ромашки. Полукружья ромашек и тюльпаньи зубцы выполнены в технике примитивизма. Югославский наив, так будет вернее. Югославский наив, оседлавший югославский наив, Главный Герой собственной жизни ни за что не сел бы в такие, с позволения сказать, «лодочки». Для Главного Героя приготовлены совсем другие забавы — американские горки, колесо обозрения; центрифуги с вертикальным взлетом; подводный комплекс экстремальных развлечений «В поисках капитана Немо»; кресла, взмывающие на трехсотметровую высоту — только оттуда можно охватить взглядом горные цепи многочисленных достоинств Главного Героя. Пики его величия, отвесные скалы его неземной физической красоты. Плато уверенности в себе. Для Главного Героя настежь распахнуты ворота всех Диснейлендов в мире, в каждом из них для него приготовлены абонемент и право внеочередного прохода на любой аттракцион. Не то, что для Второстепенного, удел которого — зимний луна-парк. Никогда не существовавший, так же, как летняя терраса с травой. Его нет, а проклятые качели есть. Ну почему из всех возможных трактовок ситуации Елизавета выбирает именно ту, что представляет ее в невыгодном свете?..

*

…Невыгодного света не существует. Возможно, он и существует, — но где-то там, на дне «второго или третьего двора»; у подворотен, где дежурят совсем не ангелы-хранители, а воришки мобильных телефонов с ворохом симок вместо мозгов, с крошечными аккумуляторами вместо сердец. В окрестностях продвинутой Мухи, чьи джинсы едва держатся на бедрах, и невозможно нагнуться, чтобы не вылезли трусы-стринги с видами Фонтанки, Летнего сада и памятника дедушки Крылову в окружении зверей, «do not feed the animals» хорошо бы и Елизавете не пожрать месячишко-другой, а посвятить эти месячишки тренажерам, диагностике эндокринной системы и курсу самовнушения «Я ненавижу сладкое»! В невыгодном свете все недостатки толстой жабы проступают особенно явственно. Но сейчас над миром (а, следовательно, и над Елизаветой Гейнзе) разлит совсем другой свет. Der anderer. Сначала он был другим солнечным. Потом стал другим закатным. А потом наступила белая ночь и он стал другим светом белой ночи. Он не искажает действительность, но как-то по-особенному преломляет ее. И потому посреди вполне обычных питерских крыш со слуховыми окнами, трубами и антеннами; посреди знакомых куполов, шпилей и высотных ориентиров то и дело возникают новые, совершенно необычные силуэты. Елизавета уже наблюдала барселонский собор Саграда Фамилиа, и лондонский собор святого Павла, и римский собор святого Петра. Жаль, что Кельнский собор так и не удосужился проплыть перед ее глазами (вот бы Карлуша порадовался!), но его с успехом заменили оранжевый купол флорентийского Санта-Мария дель Фьоре и что-то очень французское. Парижское. Не парижопольское, как уничижительно выражается Праматерь, не бывавшая нигде, дальше городишки Удомля, где якобы живет ее родня, — ПАРИЖСКОЕ. Тамошняя башня и все такое прочее. Вкрапления чужой архитектуры мимолетны, они появляются и тут же исчезают, и их место снова занимают питерские крыши. Это похоже на мираж, и еще на полет счастливого дирижаосветы. Собственно, Елизавета и видит всю эту красоту в необычном ракурсе: не только фронтально, по и как будто сверху, как могла бы видеть, будучи птицей с круглыми глазами и калейдоскопом под крылом; как могла бы видеть, будучи листком или плодом бобового дерева. Но в том-то вся и фишка, что сейчас, сию минуту, Елизавете не хочется быть ни птицей, ни плодом. Ни даже Кэтрин-Зэтой с худышкой Вайноной Райдер, ни всеми остальными, которым она так завидовала всю свою жизнь; теми, кто без проблем натягивает на себя сапоги с высоким подъемом. Ей хочется быть Елизаветой Карловной Гейнзе, восемнадцати лет от роду, девушкой не слишком умной, но забавной и доброй; жуткой фантазеркой, самым сентиментальным существом на свете. Обладательницей всепогодных ботинок с несносимой подошвой. Обладательницей всепогодной юбки и умопомрачительного секонд-хендовского свитера по колено. Бело-черной арафатки (а дома есть еще бело-красная, жаль, что их можно носить только попеременно). Ей хочется быть самой собой, потому что именно она, а никто другой, сидит сейчас на крыше… нет — на летней террасе в ожидании, когда же стрелы ярко-зеленой травы пробьют кровельное железо. Неизвестно, чего ждет Илья, сидящий рядом с ней. Быть может, того же самого?.. — А ты бывал в Париже, Илья? — Да. — А в Барселоне? — Случалось. — А Лондон с Римом и Флоренция тоже случались? — Тоже. — Но в Кельне ты не был, правда? — Правда. Вот и вся разгадка проплывающих мимо Елизаветы соборов-кораблей. Это — его корабли; те, на которых он какое-то время плавал, сначала — в качестве юнги или матроса, затем — стармеха, затем помощника капитана. А капитаном он так и не стал, помешала болезнь — и пришлось переквалифицироваться в лоцманы. Должность ответственная, но Илья с ней справляется, вон как аккуратно он вводит суда в Елизаветину бухту. — Скажи, ты видишь то же, что и я? — спрашивает Елизавета. — Нет. Но что-то похожее. — Там, наверное, здорово — в Барселоне, в Париже… Лучшего и желать нельзя. Права я? — Не знаю. Лучше всего — здесь. Елизавета хмурится: интересно, куда это подевалась Ильинская абсолютная честность? Рикиси Онокуни простодушен и не слишком развит, но даже он понимает: Барселоно-Париж не идет ни в какое сравнение с Питером. Городом пусть и красивым, но до дыр изученным и потому — обыденным. Надоевшим, как старые обои в прихожей их с Карлушей квартиры: мелкие букетики незабудок в очередь с крупными букетами львиного зева. Елизавета раз двадцать намеревалась их поменять, но так и не поменяла. В случае с Барселоно-Парижем она бы не раздумывала так долго. И Илья вряд ли бы раздумывал, будь он здоров… Ведь там, во всех этих чудесных городах, он наверняка был здоров. И, возможно даже, счастлив. — Лучше всего здесь и сейчас. Вот что я хотел сказать. Здесь — на крыше. Сейчас — рядом с Елизаветой. Это похоже на правду, во всяком случае, Елизавете хочется верить, что это правда. Она и сама чувствует то же самое, хотя Илья не ее парень и не смог бы стать ее парнем ни при каких, даже кэтрин-зэтовских обстоятельствах. Он гей, он неизлечимо болен, и пришлось затратить огромное количество усилий, чтобы летняя терраса на кровле все же состоялась. Сначала Елизавета сражалась с наглухо задраенным окном, чуть ли не зубами отдирала неподвижные, залитые краской шпингалеты. Окно поддалось минут примерно через пятнадцать, когда она уже совсем выдохлась и всерьез рассматривала два варианта: первый, умиротворяющий — отказаться от идеи вылазки на небо и заменить ее обычной тихой беседой в помещении. И второй, экстремальный — выбить стекла к чертовой матери и выйти наружу через осиротевшие рамы. Последний вариант таил в себе и некоторую, весьма немаленькую, опасность: что, если она не рассчитает силу удара и осколки брызнут во все стороны? Заденут ее, заденут и без того слабенького Илью. И его кровь, со спящим в ней вирусом, разлетится по комнате, подобно все тем же стеклянным осколкам. Нет, она вовсе не боится этого (а если и боится — то самую малость), а вот Илья… Неизвестно, как его организм отреагирует на порезы и — возможно — глубокие раны. Вариант с тихой беседой все же предпочтительнее. Елизавета как раз собиралась тактично сообщить об этом Илье. Намекнуть на горящую внизу помойку, а лучше — на помойку, которую не удосуживались вывезти в течение последних трех недель. А лучше — на выброс на ЛАЭС и «слу-ушай, совсем из головы вон: ЛАЭС-то крякнулась слегонца, радиоактивное облако движется в сторону города, уже накрыло Ломоносов и Мартышкино, и лучше нам повременить со свежим воздухом». Но в тот самый момент, когда Елизавета совсем уж собралась возвести чудовищный поклеп на персонал Сосновоборской атомной станции, окно… Нет, оно не поддалось. Не случайно поддалось, не вдруг, — ощущение было таким, что нечто (или некто), стоящий за ним, просто и без всяких усилий толкнул створки. Р-раз — и они распахнулись, впустив в комнату не множество разных запахов, а один-единственный — нагретого солнцем железа. Следом за запахом потянулись звуки, этих-то было не счесть: шорохи, вздохи, хлопанье невидимых крыльев, далекие автомобильные гудки, обрывки чьих-то голосов, обрывки музыки — то приближающиеся, то отдаляющиеся. И в то же самое мгновение Елизавете смертельно захотелось услышать голос ТТ, а не малахольный попс, малахольный рэп, малахольный шансон. Никто не имел большего права на это небо, эти крыши, эти облака, чем он. И тогда вопрос кто открыл окно отпал бы сам собой. Ребенку ясно, это сделал Голос, приходящий на помощь именно тогда, когда это особенно нужно. Но никаких знаков свыше (от голоса ТТ) не поступало. Напротив, малахольный рэп и малахольный шансон продолжали наступать при активной поддержке с воздуха. А авиационные бомбы — по закону подлости — метала ненавистная Елизавете Катя Дрель с ее основательно подзабытым, но от этого не менее ненавистным хитом про джагу-джагу. А потом все стихло (наконец-то!), музыка и голоса убрались с крыш, и Елизавета обернулась к Илье: — Ну, ты как? — Хорошо. Очень хорошо. «Очень хорошо» означает изменившееся лицо Ильи. Оно выглядит гораздо более оживленным, чем обычно, щурится, жмурится, морщится. Убедившись в том, что Илья относительно благополучно пережил вторжение улицы в прежде закупоренный наглухо дом, Елизавета принялась исследовать подступы к импровизированной терраске. От края окна ее отделяло сантиметров пятьдесят, в крайнем случае — восемьдесят. Всего-то и нужно, что спустить ноги вниз и спрыгнуть на железо: плевое препятствие даже для Елизаветы с ее, весьма сложными, отношениями с физкультурой и спортом. Но как переправить сюда Илью, который даже ходит с трудом? Как-нибудь. Сначала нужно позаботиться о том, чтобы с относительным комфортом разместиться на железе, пока сквозь него не пробилась трава. — Не будешь возражать, если я возьму парочку одеял? Постелим себе под задницы, чтобы было помягче… — Нет, конечно, хоть все забирай. Прихватив с Ильинской кровати пару одеял — одно тонкое, суконное и одно ватное, — Елизавета перелезла на площадку и постучала ногой по крыше, проверяя ее крепость. В ответ крыша загудела. Но не резко, а приглушенно и ровно, как будто в невидимой печке вдруг вспыхнул невидимый огонь. Теперь остается уложить одеяла под окном (сначала суконное, затем ватное) — и часть дела сделана!.. Так Елизавета и поступила, и даже минутку посидела на одеялах: что ж, неплохо и довольно мягко. Мягко для твоей жопищи, подумала она в стиле Праматери, а Илье, наверное, будет не очень удобно; кости, обтянутые кожей, обречены на страдания всюду. Придя к таким неутешительным выводам, Елизавета снова вернулась в комнату, сгребла с кровати все оставшееся тряпье и прикинула на ходу: еще три одеяла поверх уложенных и два — Илье, чтобы не замерз, а она уж как-нибудь перекантуется в своем свитере. — Закрой глаза, — сказал Илья, когда Елизавета сообщила ему, что площадка готова, и, если он не передумал, можно переместиться на нее. — И начать считать? Желательно на немецком? — Можно не считать. Она не послушала Илью и, закрыв глаза, начала считать. На немецком. И получилось даже не до zwanzig, как в прошлый раз, а до vierzig;[24] русская составляющая потянула еще на тринадцать… нет, четырнадцать. Итого — пятьдесят четыре, показатели Ильи все же ухудшились, хотя и не кардинально. На пятидесяти четырех он ухватился за Елизаветино плечо. Дыхание пусть и учащенное, но без особенных сбоев, отметила про себя Елизавета, — уже хорошо. — Ну, чего будем делать дальше? — спросила она. — Сам-то ты не переползешь. — Я постараюсь. — Не получится. Ты слишком слабый. — Слабый, но не настолько, — уперся Илья. — Ты слабый. А я сильная. Я тебе помогу. — Интересно, каким образом? Возьмешь деточку на ручки? — в обычно глуховатом, лишенном каких-либо эмоций голосе Ильи засквозила злая ирония. — Хорошая идея, — спокойно ответила Елизавета. — И как ты себе это представляешь? — Как взять деточку на ручки. Как же еще?.. У Елизаветы нет и не было знакомых, которых можно взять на руки. Прежде всего имеются в виду дети. Как дочь Бельмондо-героя, она не подходила к ним ближе чем на метр. Как дочь Бельмондо-комика, она широко улыбалась им, когда они смотрели на нее. И наблюдала за ними, когда они отворачивались, переключаясь на свои детские дела. Единственный ребенок, которого она знает лично, — Аркадий Сигизмундович, но это знакомство можно считать весьма поверхностным, шапочным. На руки можно взять животное — котенка или щенка, или взрослую кошку; или взрослую собаку карманного формата — чихуахуа по кличке Дженис. Подобные манипуляции обычно проделываются и с куклами, но отношения с ними не складывались у Елизаветы никогда. Сначала — из-за двух страшных пупсов-Кали. Затем — из-за трех кукол Барби. Добряк Карлуша покупал их маленькой Елизавете по собственной инициативе и очень удивлялся, когда через день (максимум — неделю) находил фрагменты расчлененных пластмассовых тел в самых неподходящих местах. И только после того, как голова последней Барби (с дырками вместо глаз и рта) обнаружилась в заварочном чайнике, счел нужным поинтересоваться: — Тебе не нравятся куколки, блюмхен? Вместо ответа Елизавета разрыдалась так отчаянно, что Карлуша насмерть перепугался: — Ну и бог с ними, с куклами. Мы в их сторону и не посмотрим больше. Пройдем мимо и не оглянемся. А хочешь, язык покажем?.. Только не плачь… Впоследствии Елизавета неоднократно пыталась анализировать свою детскую иррациональную ненависть к Барби и пришла лишь к одному выводу: все дело в их внешности. Одним своим самодовольным — тонконогим и тонкозадым — видом они пробуждали в малышке Гейнзе подсознательное чувство неполноценности. А раз так — пусть сдохнут!.. Хорошо еще, что взрослая Гейнзе не обращает свой гнев на барби-телок — уже не из пластмассы, а из плоти и крови. Таких вокруг — пруд пруди, Пирог с Шалимаром первые. Вот был бы ужас, вот был бы трэш, если бы она взяла лобзик или двуручную пилу и отправилась кромсать несчастных направо и налево. И совать их головы в урны, потому что в заварочный чайник они точно не влезут. И когда ее заметут, как серийную убийцу… Нет-нет! Это исключено. Серийная убийца Елизавета Гейнзе не должна попасть в руки правосудия, иначе будет дан зеленый свет долгоиграющей мыльной опере о любви. Смогла бы Елизавета полюбить своего адвоката? А прокурора? А судью? А мужскую половину присяжных? А конвоиров с мужественными лицами уроженцев Нечерноземья?.. Илья — легкий как перышко. Но перышки не злятся на людей, а он злится на Елизавету. За те несколько унизительных секунд, что ему пришлось пробыть в ее руках. Наверное, он испытывает к Елизавете чувства, схожие с теми, что сама Елизавета испытывала по отношению к пластмассовым чудовищам Барби. — Ну, чего ты? — Елизавете не хочется, чтобы Илья дулся, но как успокоить его, она не знает. — Никогда не думал, что окажусь в такой ситуации… Что какая-то соплячка… — Толстая жаба, — неожиданно заявляет она, укутывая Илью одеялом. — Не понял? — Некоторые называют меня толстой жабой. Просто так, без всякого повода. А у тебя есть повод, еще какой. Так что можешь обзываться. — Да ну, глупости какие! — Илья озадачен. — С чего бы мне называть тебя толстой… — Выходит, я худая жаба? — Ты вообще не жаба. — Я — борец сумо, так? — Далось тебе это сумо… Ну, хочешь, я не буду звать тебя Онокуни? — Нет, почему… Мне нравится. — Ты смешная. Вот он и отвлекся от своих, совершенно надуманных, обид и унижений. Чтобы закрепить успех, Елизавета принимается корчить рожи, вращать глазами, скашивать их к переносице: тут главное — не переборщить и вовремя остановиться. — Быстро говори, чего не хватает? — Чего? — послушно переспрашивает ошеломленный Илья. — Чего не хватает для полноценного проведения пикника? — Не знаю. — Выпить-закусить. — Как-то не хочется… Как она могла забыть, что «выпить-закусить» — не его история? Ест Илья совсем немного, а часто — не ест вовсе, как любой больной человек. Вернее — больное животное. — Ну а вообще? Чего тебе не хватает на этой крыше? — Всего хватает. — Всего-всего? — Кое-какие штрихи хотелось бы добавить, конечно… Траву, например. Удивительно, но все это время Елизавета тоже думала о траве, которая обязательно должна пробиться сквозь кровельное железо. — Скажи, ты видишь то же, что я? — тихо спрашивает она, устроившись рядом с Ильей. — Нет. Но что-то похожее. — Половинку резинового детского мяча? — Я знаю про такие мячи. Там вечно собирается дождевая вода. И плавают головастики. И еще всякие листья… От крыжовника… — Смородиновые. Смородиновые листья. — Наверное. Хорошо все-таки было, если бы здесь была трава… — Говно-вопрос! — Елизаветой овладевает странное возбуждение. — Можно натаскать сюда земли и просто высадить ее. Создать чудо своими руками, блин-компот. А еще я слыхала про голландские травяные газоны. Их просто раскатываешь и все… будем сидеть на траве летними вечерами и разговаривать обо всем… Если ты захочешь. Лицо Ильи дробится, как если бы Елизавета смотрела бы на него сквозь закапанные дождем стекла. Печальное зрелище, но это хорошая печаль. Ничего дурного в ней нет, ничего отталкивающего. — Я хотел бы… — Раз хотел — значит, так и будет. Не сомневайся. А в траве можно было бы отыскать уйму интересных вещей… Искать что-то — очень увлекательное занятие. Вот я, к примеру… Всегда смотрю себе под ноги. — Много чего нашла? — Ну, пока в процессе. Однажды нашла пятьдесят рублей. А совсем-совсем однажды — сто долларов, прикинь! Прямо на обочине. Правда, это была зима, и сотку пришлось доставать из страшной грязи. А потом — стирать и сдавать в банк по заниженному курсу. Но все равно получилось много денег. — Куда же ты их потратила? — Часть на киношку. На кафе. А еще я купила подарок Карлуше. Крем для бритья и пену с лосьоном. Знаешь, как он обрадовался? Особенно, если учесть, что бреется он электрической бритвой и никогда не пользовался станком. Брился, я хотела сказать… — Как же ты так попала? — Да черт его знает. Временное помрачение сознания. У меня бывает. В ванной Ильи, в шкафчике под раковиной, — несколько упаковок одноразовых станков. Наверное, он запасал их впрок, купил маленькую партию. Или кто-то купил их для него — та же Праматерь. Упаковки со станками удручают Елизавету намного больше, чем упаковки с одноразовой посудой. По поводу посуды можно вообразить все, что угодно: целая футбольная или хоккейная команда (включая тренеров, врачей, массажистов и дублирующий состав) решила выехать на шашлыки. Футболисты вскорости должны подъехать и забрать посуду. Следом за ними подъедут хоккеисты, всем клубом решившие отправиться на рыбалку. Для представителей других командных видов спорта тоже отыщутся тарелки, вилки и пластиковые стаканчики. Потому что этой имбецильной одноразовой посуды слишком уж много, бездумно. И она вроде как не имеет никакого отношения к Илье. А станки имеют. Елизавете почему-то кажется что их количество точно рассчитано. Бреется Илья не каждый день, а по мере того, как отрастает щетина, и это тоже грустное зрелище: волоски на запавших щеках, отстоящие отдельно друг от друга. Их наверняка можно было бы пересчитать, если задаться такой целью. Станки тоже можно пересчитать, это не в пример легче. А потом разделить их общее количество на количество дней, в продолжение которых станок используется… Или все же умножить?.. Нелады с математикой спасают Елизавету от печальных мыслей по поводу как долго еще проживет Илья. Лучше гнать эти мысли подальше! Лучше купить побольше станков и подложить их в шкафчик, тогда и срок жизни Ильи автоматически увеличится… Нет, она все-таки дура. Вечно придумывает черт знает что! Теперь, когда все образовалось; когда все устроилось самым чудесным образом, и Илья доверяет ей, а не гнобит молчанием, как было целых полгода, — с чего бы ему умирать? Он не умер и в одиночестве, а с Елизаветой, которая всегда будет рядом, такого не случится и подавно… — А ты когда-нибудь что-нибудь находил? — Нет. Я не смотрю под ноги. — Я тебя понимаю. Я бы тоже не смотрела, если бы была красоткой. Тогда бы я только то и делала, что смотрела на людей. Я больше всего люблю смотреть на людей. На детей, на птиц. На всякие вещи, на множество вещей. Но на людей мне хочется смотреть больше всего. А тебе? — Мне нет. — Я говорю про вообще. Не про данную конкретную минуту. — И я про вообще. — А если ты не смотришь на людей и не смотришь под ноги — куда же ты тогда смотришь? — Туда, — Илья задирает подбородок. «Туда» должно, по-видимому, означать небо. Но сейчас небо скучное, одноцветное, на нем нет облаков, и слишком мало оттенков. И небо такое пустое, что даже самая незначительная деталь, появись она, смотрелась бы на его фоне грандиозным событием. Белый след от самолета, например. Самолета тоже нет. Пустота. Они довольно долго молчат, и Елизавета никак не может взять в толк: молчать — это хорошо или плохо? — Расскажи про стариков, — неожиданно говорит Илья. — От них устаешь быстрее, чем от кого-либо другого. — Быстрее, чем от меня? — Нет, устать от кого-то быстрее, чем от тебя — невозможно… Гм-м… Это шутка. И про стариков — шутка. Но с ними сложно. Иногда они выбешивают до жути. Думаешь: «чтобы ты провалился, старый пень, маразматик чертов». Или маразматичка, без разницы. Потом, конечно, начинаешь их жалеть, какие они несчастные, одинокие. Потом снова злишься. И конца этому нет. Ты меня тоже бесил, хоть ты и не старик вовсе. — Я знаю. — А что касается стариков… Есть одна штука — там, у них внутри… Я не знаю, как объяснить, чтобы не показаться идиоткой… Но там, у них внутри, можно обнаружить какого-нибудь ребенка. Он потерялся или просто пошел гулять… — Это такая метафора? — Почему метафора? Просто смотришь на них — и видишь все это… Конечно, не всегда. В основном это просто старики. — А во мне… Ты видишь что-нибудь во мне? Там, внутри? — В тебе — нет, — Елизавете страшно хотелось бы соврать, но и на этой территории работает закон абсолютной честности. — Жаль. — Ничего не жаль. Ты же не старик! Вот когда ты состаришься — дело другое. Когда ты состаришься, а я все еще буду рядом… — А ты будешь рядом? — Буду, куда же я денусь? Если ты, конечно, не против. — Я не против, — быстро говорит Илья. — Ну вот… Ты состаришься, и вот тогда я уж точно чего-нибудь в тебе увижу. Кого-нибудь. И все тебе расскажу. Так что набирайся терпения. Жить предстоит долго. Как тебе такая перспектива — долго жить? — Отвратительная перспектива. — Не отвратительная, а обнадеживающая. Скоро наверняка найдут лекарства от всех болезней… И от твоей тоже. От твоей — в первую очередь. А когда это случится — все сразу изменится. И у тебя все будет как раньше. Как было до болезни. — Ты великая сказочница, Онокуни. Сидеть рядом, конечно, не то же самое, что быть рядом. Но они с Ильей сидят рядом, облокотившись спинами на стену под окном. Елизавета все время пытается представить, как это выглядит со стороны, с соседних крыш, из окон верхних этажей. В любое другое время картинка, нарисованная ее безжалостным воображением, была бы не слишком приятной: толстая жаба и больной СПИДом дистрофик. Убийственный контраст! На первую страницу модного журнала эта мизансцена не попадает, даже если за ее водворение там похлопочет Генсек ООН. На вторую — тоже не попадет, и на все последующие, — дабы мысль о возможном несовершенстве мира не могла закрасться ни в чью некрепкую голову. Но толстая жаба и дистрофик имеют все шансы прославиться в качестве моделей для популярного фотографа, чья специализация — курьезное или шокирующее изображение действительности. Наверняка их поставят если не третьим, то седьмым номером в каталоге, — сразу за нищим из трущоб Калькутты, за никому не известной актрисой, так и состарившейся в бесплодном ожидании ролей. Она согласилась позировать популярному фотографу обнаженной, нисколько не стесняясь дряблого тела и отвисших грудей — может быть, это и есть главная роль в ее жизни?.. Скорее всего. Вот только каталог печатают на том же глянце, в тех же типографиях, что и любой из модных журналов. Эксклюзивные бедность, болезни, уродства, страдания и смерть снабжаются шикарными паспарту по 450 баксов за штуку, их помещают под специальные музейные стекла — чтобы не бликовали. И на пафосном вернисаже популярного фотографа, где выставляется эксклюзив, не увидишь ни нищего, ни актрисы — вся эта никчемная человеческая пыль останется лежать там, где лежала. Приглашения будут разосланы исключительно обитателям первых, вторых и последующих журнальных полос. Приглашения будут разосланы часам, выпивке, бриллиантам, яхтам, автомобилям и прочей широко рекламируемой роскоши, с которой гламурные знаменитости часто бывают разведены по соседним страницам. Но теперь они, безо всяких сомнений, встретятся, чтобы больше не расставаться. Обменяются поцелуйчиками, недовольством по поводу качества разносимого шампанского, телефонами адвокатов, автомобильных дилеров и частных пансионов для домашних любимцев. Жаль только, что непосредственно на вернисаж не подгонишь ни яхту, ни навороченный внедорожник. И это единственная неприятность, гораздо более масштабная, чем беды и страдания никчемной человеческой пыли. То, что делает Илья: берет Елизавету за руку. То, что делает Елизавета: отвечает на его пожатие. И жалкие, трусливые мысли Елизаветы Гейнзе относительно себя и Ильи в окружающем пространстве испаряются, не оставив даже белого реактивного следа в пустом небе. — У тебя, наверное, была потрясающая жизнь, — больше всего Елизавета боится, что Илья отнимет руку. Но он и не думает ее отнимать. — Она была никчемная. Никчемнее, чем сейчас. — Да ладно тебе! Праматерь мне рассказывала… — Что бы она тебе ни рассказала — внешние обстоятельства ничего не значат. — А что значит? — Наверное, что-то другое. Даже сейчас, когда он держит ее за руку, ответов на самые важные для Елизаветы вопросы от него не дождешься. Но теперь это вроде бы и не имеет никакого значения. Получить готовый ответ — все равно что сожрать фастфудовский гамбургер: слишком много жиров, слишком много углеводов, на пользу они не пойдут. — Расскажи про своего отца. — Про Карлушу? Карлуша был потрясающий. Единственный… Единственный в своем роде недотепа. Всю жизнь хотел вернуться на историческую родину, в Кельн, но так ничего у него и не получилось. У других получалось и без всяких усилий, а у него нет. Хотя он все средства перепробовал. Только что землю не рыл, и самолеты не угонял, и заложников в посольстве не захватывал с требованием политического убежища… Но это, наверное, даже хорошо, что у нас ничего не вышло. Что бы мы там делали?.. — Ты его очень любила? — Больше всех на свете. Ведь только он у меня и был. — Мне жаль, правда. — Спасибо. Мне это очень важно. Потому что я не умею жить без него. Я никогда не жила без него… Иногда мне бывает так плохо… — Не знаю, поможет ли это… Но ты просто думай о том, что где-то вы еще вместе. — Где? — В какой-нибудь другой реальности. Прошлое — это ведь тоже реальность. Возможно, прошлое существует параллельно настоящему. Да нет, так оно и есть. Прошлое — движется в параллели с настоящим. И в нем вы всегда будете вместе. — Какой прок от другой реальности, если она никогда не пересечется с нашей? Раз они параллельные… — А вдруг пересекутся когда-нибудь? Как знать… — И что будет тогда? — Тогда все обнимут друг друга, как после долгой разлуки. И будут счастливы. А первые — вы с Карлушей. Илья — совсем не такой, как Праматерь Всего Сущего. Он не требует историй о Карлуше в стиле «кино и немцы». Тех самых историй, где Карлуша предстает мелким склочником и вздорным капризулей; хитрецом, обвести которого вокруг пальца может даже ребенок; сильно пьющим аккордеонистом средней руки; авантюристом-неудачником, чьи затеи всегда обречены на провал. Напротив, Елизавета рассказывает Илье про совсем другого Карлушу — нежного, мягкого и немножко сентиментального («это наша фамильная черта»). И про то, как Карлуша однажды выходил чайку с перебитым крылом — и потом ныл, что не стоило бы брать птицу в дом, слишком много от нее дерьма и перьев, и что она, der Luder,[25] склевала корешки у трех томов Ромена Роллана. А также всячески поносил неблагодарность пернатой гадины, которая вылетела в открытое окно, не попрощавшись толком ни с кем из домашних. И еще про то, как однажды на улице он заступился за бомжа, над которым издевались какие-то подонки. — С подонками все обошлось? — интересуется Илья. — Бедняге Карлуше сломали два ребра, а бомж свалил под шумок — от греха подальше. На этом все и кончилось. — Зря он вмешивался. — Он всегда такой. Вообще-то, он не очень храбрый… Это наша фамильная черта… Потому и старается не влезать в сомнительные истории. Но если ему под хвост попадет волока — обязательно влезет. Невзирая на последствия. У него в результате этих последствий палец на ноге сломан и два шрама на голове. Как раз под седым хохолком. На седой-седой макушке. — Жаль, что я не был знаком с этим потрясающим человеком. — И мне жаль, хотя он притащил бы сюда аккордеон и задалбывал бы тебя всякими песнями. — «Полетом шмеля». — «Полетом шмеля» в частности. — «Всякий раз, когда я смотрю на тебя, мое сердце переполняет нежность». — И ею тоже. — Это не песня, Онокуни. Это то, что я сейчас чувствую. Слова Ильи — полная неожиданность для Елизаветы. Гораздо большая, чем та, которая произошла с их руками, вложенными одна в другую: пальцы до сих пор сцеплены вместе и чувствуют себя прекрасно. Во всяком случае — Елизаветины. — Ты смотришь… на кого? — непослушными губами шепчет Елизавета. — На тебя. — Но ты же не смотришь на меня! Это — чистая правда. За то время, что они сидят на крыше, Илья не бросил на нее даже взгляда, сидит и глазеет себе на блекнущее вечернее небо. — Смотрю. Еще как. Наверное, лучше ему поверить. — Ты похожа на своего отца? — Нет. Это он похож. На Бельмондо Прям одно лицо. У них и разница в возрасте небольшая. Бельмондо ненамного старше. Года на четыре, может быть. Или на три. — Погоди… — Да-да, я знаю. Все удивляются, кому не лень. Я и сама удивляюсь иногда. Но ничего не поделаешь, я очень поздний ребенок, — напрасно она завела этот разговор, сейчас Илья задаст дежурный вопрос про мать. И, исходя из принципа абсолютной честности, Елизавета будет вынуждена рассказать ему про Женщину-Цунами и про то, как она отказалась от толстой жабы. И благо, что еще не раздавила ее каблуком своего роскошного сапога. А могла бы и раздавить. Илья — молодец. Не спрашивает о том, о чем не нужно. Но Елизавета на всякий случай подстраховывается, снова переключаясь на Карлушу. И рассказывает историю, которую слышала когда-то от Коки-Лёки. О том, как молодой Карлуша напропалую пользовался своим сходством с известным французским актером, выдавал себя за него и кадрил девушек направо и налево. История эта впервые всплыла в коммуналке, на улице Большая Зеленина, за бутылкой напитка «Байкал» и диабетическими соевыми батончиками. То есть это Елизавета пила «Байкал» и с удовольствием грызла окаменевшие батончики, а Карлуша с Кокой-Лёкой налегали на водку. Кока-Лёка утверждал, что в разное время жертвами актера-оборотня стали певица Людмила Сенчина, певица Мария Пахоменко, солистки Ленинградского мюзик-холла Вардашева и Невзгляд, приехавшая на сборы знаменитая лыжница и пятикратная чемпионка Олимпийских игр Раиса Сметанина и даже — страшно подумать! — дочка первого секретаря обкома партии Г. В. Романова. — Ну, про дочку Романова ты, положим, заливаешь… — вяло сопротивлялся Карлуша. — А остальные?.. Слухи об остальных Карл Эдуардович Бельмондо не подтвердил, но и не опроверг. — Это все, конечно, басни дедушки Эзопа… Но очень похоже на Карлушу. Такой он был легкий человек. Человек-праздник. Едва произнеся это, Елизавета тут же прикусила язык. Ведь это не Карлуша, а Илья был человеком-праздником. Праматерь Всего Сущего как-то обмолвилась об этом. А Елизавета, со свойственным ей темпераментом, тут же позабыла фразу, чтобы вспомнить о ней в самый неподходящий момент. Если Илья обидится или рассердится… Но Илья не обиделся и не рассердился. — Я понял. Он легкий человек и страшно похож на Бельмондо. Я его обязательно узнаю… О чем это он?.. Надо бы возвращаться в квартиру, вечер кончился и стало заметно холоднее, как там Илье под двумя одеялами? — Хорошо посидели. Мне понравилось. Ну что, возвращаемся? — Нет. Неужели Илья такой же капризный, как и Карлуша?.. Неужели слово «нет» может быть таким высоким, таким длинным? Неприступным, как стена. Не та стена с кирпичной кладкой, которую Елизавете удалось худо-бедно разобрать, — другая. Отлитая из цельного куска какого-то металла. В нем нет трещин, швов, выступов и впадин — уцепиться совершенно не за что. Никто не проникнет внутрь, даже Праматерь Всего Сущего. Птицы, живущие в ней, разобьются о безразличную поверхность, растения не смогут выпустить ни одного корешка и погибнут. — Почему? — растерянно спрашивает Елизавета, стоя перед гладкой стеной. — Потому что сегодня особенный день. Но надо подождать еще совсем немного. И я хочу, чтобы ты была со мной. — Хорошо, — Елизавета сбита с толку окончательно. — Я и так с тобой. Видишь, никуда не собираюсь уходить… Только объясни мне, чего мы ждем? У тебя встреча с кем-то? — Что-то вроде того. — НЛО, да? — та еще шутка, но после того, как Илья сказал «нет», Елизавета чувствует странную пустоту внутри. И безотчетный страх. И она готова говорить всякие — самые запредельные — глупости, лишь бы этот страх ушел. — Нет, не НЛО. Хотя, может быть… Я не знаю, как все это будет выглядеть. Самое время спросить, что такое «все это», но страх Елизаветин усиливается — лучше не спрашивать. — Или мы ждем, когда пробьется трава? — Я не знаю, как все это будет выглядеть… С рукой Ильи, которая до сих пор держала руку Елизаветы, тоже происходят изменения: она слабеет, как ее поддержать? Теперь уже она должна взять его руку в свою, как берут в руку ладонь ребенка, отправляясь с ним на прогулку. Наверное, это будет не совсем обычная прогулка. И неизвестно, сколько она продлится. Нет никакой разницы — сколько, они уже отправились в путь. — Ты ведь все понимаешь? — спрашивает Илья. — Ты видишь то же, что и я? — Нет. Но что-то похожее. — То же. Ты видишь то же. — Скорее всего. Лучше не врать Илье, абсолютная честность нужна, как никогда раньше. Внезапно открывшееся знание (Илья умирает, он скоро умрет, это вопрос всего лишь нескольких часов, может быть — минут) напрочь изгнало страх. Ее страх — ничто по сравнению со страхом Ильи перед полной неизвестностью. Если мир устроен так, как написано во множестве умных книг, во множестве не очень умных песен; если мир устроен как море, в котором плавает инопланетный дельфин… Если это так, то там, на противоположном берегу этого моря, на другом конце бытия, Илью будет ждать Карлуша с седым хохолком, до невозможности похожий на Бельмондо. Старого, но не исключено, что — молодого. Илья обязательно понравится Карлуше, не может не понравиться, ведь он — друг его блюмхена. И Илье будет спокойнее с милым и забавным недотепой Карлом Эдуардовичем Гейнзе. Но до него еще нужно добраться, а, значит, — какое-то время пробыть в одиночестве. Таком же абсолютном, как и… Нет, мерила этого одиночества не существует. И задача Елизаветы — сделать так, чтобы оно оказалось чуть меньше, чем должно быть: пусть и на несколько минут. Пусть и на секунду. Соборы-корабли больше не вспыхивают яркими точками в пространстве. Рим, Лондон, Флоренция и маленькие безвестные городки вернулись к себе; легли привычными кружками на географические карты. До того светлое и пустынное небо темнеет, и, строго с запада, движется гряда облаков: последний привет от Барселоно-Парижа. Определить, который сейчас час, практически невозможно. Белые ночи, хоть они и в самом своем начале, все равно остаются белыми ночами. А время — неважно. — Хорошо, что это ты, а не кто-то другой, — говорит Илья. — Это самое лучшее, что могло со мной случиться. Ты — самое лучшее. Только не оставляй меня. — Я не оставлю. Я буду рядом. — Как ты думаешь, это очень страшно? — Я не знаю. Но я буду рядом. Пока это будет возможно. Главное, не выпускать его руку из своей. Внезапно открывшееся знание (Илья умирает) делает Елизавету сильной. Кроме нее некому больше позаботиться о мальчике-Илье. Раньше он прятался в шкафу, где полно старой одежды, — джемперов, ковбоек, ватных халатов; он прятался и всячески изводил ее, но теперь он — здесь. И он — самый послушный мальчик на свете. Наверное, нужно как-то подбодрить его, поцеловать в щеку, поправить бейсболку: перед тем, как они отправятся в путь. Они уже отправились в путь. — Я с тобой, слышишь?.. …Это самая обыкновенная улица. И при этом она не похожа ни на одну из известных Елизавете улиц. Она не питерская — питерские улицы вечно мокры от дождя и снега и заполнены людьми и транспортом. Не улица в городишке Очаков — там были пыль, зной и одинокая коза, привязанная к водяной колонке. Не улица Транкгассе, о которой так мечтал Карлуша и с которой лучше всего смотреть на Кельнский собор. Собор — достопримечательность. А на улице, где находятся сейчас Елизавета с Ильей, нет никаких достопримечательностей. Кроме автобусной остановки в отдалении. Видимо, им туда и нужно, на автобусную остановку — павильончик под стеклянной крышей. Одна из стен павильончика отведена под рекламу. И, несмотря на то что остановка находится достаточно далеко, Елизавете хорошо виден рекламный плакат с огромным четырехтрубным лайнером. TO

NEW

YORK

From Southampton — Cherbourg — Queenstown From Liverpool — Queenstown ТО

BOSTON

From Liverpool — Queenstown For Freight and Passage apply to

THOS

.

COOK

&

SON

Плакат — единственное яркое пятно, если не считать оранжевого жестяного флажка с расписанием движения автобусов. Ни один автобус еще не подъехал, ни один не отъезжал, и Елизавета понятия не имеет — нужно ли им поторопиться или можно идти к остановке спокойно. Правильнее будет положиться во всем на Илью. Мальчик-Илья не вертит головой по сторонам, улица его нисколько не интересует. Все его внимание сосредоточено на Елизаветиной руке: главное, чтобы она никуда не делась. Елизавета понимает это и тихонечко сжимает пальцы Ильи: я здесь, я здесь!.. Остановка никак не хочет приближаться, хотя они бредут по улице довольно продолжительное время; Елизавете хотелось бы поговорить с Ильей, расспросить его об этом странном месте, в котором он чувствует себя гораздо увереннее, чем она. Но Елизавета откуда-то знает — лучше молчать. Мостовая в традиционном смысле слова отсутствует. Ее заменяет тот самый металл, из которого скроено Ильинское «нет» — когда он был еще не этим мальчиком, а взрослым мужчиной. Между мальчиком-Ильей и мужчиной-Ильей особенного сходства не прослеживается. Но бейсболка с надписью «

SAN

DIEGO» осталась. Неизвестно также, из какого материала слеплены дома, возможно, это просто масштабные декорации, как в старых голливудских вестернах. Их либо только что собрали, либо просто не успели разобрать после съемок — во всяком случае, жизни в них нет. Только бесплотные тени в подобии окон — то ли осветители, то ли рабочие, то ли парни, которые катают операторскую тележку. Никаких ответвлений от улицы тоже не наблюдается; ни перекрестков, ни разделения на кварталы — и захочешь, а не свернешь. Все-таки она становится ближе, остановка. Она совсем близко. Рекламный плакат с пассажирским судном, издали казавшийся таким новым и свежим, — всего лишь старая, выцветшая и обтрепанная по краям афиша. Но в остальном автобусная остановка выглядит вполне пристойно: ни пылинки, ни соринки, даже в урне — стерильная чистота. Ни следа от отпиленных лобзиком барбианских голов Кэтрин-Зэты и худышки Вайноны. Оранжевый жестяной флажок — тот, на котором должно быть проставлено время отправления и прибытия, — сплошная фикция. Пустая табличка без букв и цифр. Мальчик-Илья прижимается к Елизавете все сильнее и, по-прежнему не выпуская ее руки, утыкается лицом ей в живот. И бейсболка нисколько не мешает этому отчаянному жесту, вот почему он всегда носил ее козырьком назад — чтобы в самый последний момент не отвлекаться на досадные мелочи. Елизавета так крепко сжимает малыша в своих объятиях, что кажется — еще мгновение, и у него хрустнут кости. Елизавете хотелось бы сказать ему слова ободрения, но она откуда-то знает — лучше молчать. Ничего не лучше, что бы не нашептывали ей странная улица, рекламный плакат и оранжевая табличка с пустотой внутри. Молчать — преступление. — Я люблю тебя, малыш. Ты должен это знать. И я всегда буду тебя любить и помнить. И ничего не бойся, пожалуйста… В подъезжающем автобусе тоже нет ничего страшного. Напротив, он веселого оранжевого цвета (на тон светлее, чем табличка) — и немного старомодный. Выпуклые фары, хромированный радиатор и двери, собирающиеся при открытии в гармошку. — Детям в переднюю дверь! Детям в переднюю дверь!.. — звучит голос невидимого шофера. — Тебе пора… Мальчик-Илья кивает головой и отстраняется от Елизаветы. Она еще успевает повернуть козырек его бейсболки и поцеловать на прощание в щеку: — Дорога не будет долгой, малыш. И не забывай — я люблю тебя… Он вскакивает на подножку и машет ей рукой, улыбаясь самой замечательной улыбкой, какую только можно представить. Елизавета уверена: в любой момент она сможет воспроизвести эту улыбку в памяти и улыбнуться в ответ. Двери за Ильей захлопываются, и в тот самый момент, когда автобус отъезжает от остановки, на Елизавету проливается дождь. Она могла бы спрятаться от дождя под навесом, но какой смысл задерживаться здесь — хотя бы и на минуту? Остается бросить прощальный взгляд на остановку; на улицу, по которой они пришли с Ильей, на другие улицы. Наверняка они были здесь всегда, но Елизавета заметила их только сейчас. Улицы сходятся у остановки, как в центре невидимой окружности. Рано или поздно ей придется пройтись по каждой из них, держа ребенка за руку — Елизавета Гейнзе, девушка восемнадцати лет от роду, откуда-то знает это. Какой сильный дождь! …Она так и не смогла до конца определить, когда же начался этот дождь, принесенный тучами с запада, — до смерти Ильи или после? Ей хочется думать, что после, — ведь дождь был достаточно холодным и мог доставить Илье лишние страдания. Дождь был коротким и сильным — Елизавета вымокла до нитки, но так и не сдвинулась с места, и не выпустила руку Ильи. Даже когда пальцы его перестали реагировать на ее осторожные пожатия. И после дождя она продолжала сидеть, глядя перед собой и не решаясь повернуться к Илье. А когда все-таки сделала это, то увидела то, что всегда хотела увидеть — его тихую улыбку. …У Ильи почти не было вещей. В платяном шкафу они с Праматерью обнаружили кашемировое пальто, жутко популярное лет десять назад, летний шелковый костюм, пару жилетов из тончайшей кожи и три рубашки — белую, нежно-фисташковую с запонками и ярко-красную, с воротником-стойкой. Весь без исключения гардероб был велик усохшему до последней возможности Илье. Кроме того, он совершенно не годился для похорон. Для клуба, для презентации, для вечеринки на зафрахтованной яхте — пожалуйста, но только не для похорон. Поцокав неодобрительно языком и попеняв покойному на беспечность, которая вылезает боком оставшимся в живых, Праматерь отправилась на поиски подобающей одежды. А Елизавета осталась в квартире — бесцельно бродить по комнате, по кухне, по коридору. Повторяет ли она все обычные маршруты Ильи? Если да, то с гораздо большей скоростью. У ТТ нет никаких советов относительно того, как вести себя на автобусной остановке, как прощаться с мальчиками (и, возможно, с девочками); что говорить им в самый последний момент. Оно и понятно — в мире инопланетного дельфина автобусов не существует, все средства передвижения сугубо индивидуальны, будь-то мотоцикл, автомобиль, гоночный болид или маленький спортивный самолет. Со спортивным самолетом вечно случаются казусы: он недоволен набором высоты, он чувствует себя птицей с веревкой, обмотанной вокруг лапы (это ли не унижение?). Проклятая веревка здравого смысла — она мешает взлететь повыше, она мешает жить. Не будь ее — самолет давно бы взмыл к звездам и затерялся во Вселенной. Впервые за время их близкого, очень близкого трекового знакомства ТТ ничем не может помочь Елизавете. Впервые она не в состоянии описать, что чувствует рикиси Онокуни, оказавшийся на дохё в полном одиночестве. А ведь одиночество — одна из главных тем ТТ. Но ее одиночество — другое, добровольно выбранное. Требующее моментальной и тщательной фиксации в каждом своем нюансе. Профессионально позирующее перед кино- и фотокамерами, список допустимых ракурсов утвержден заранее и отступать от него настоятельно не рекомендуется — иначе судебных исков не избежать… Непонятно. Получается, вроде как Елизавета злится на ТТ. Она — злится. Из-за того пакета, который она обнаружила в кармане Ильинского кашемирового пальто. Елизавета вовсе не собиралась шарить по карманам, это низко и недостойно порядочного человека. Просто ей очень хотелось сохранить какую-то материальную память о человеке, который много для нее значил (а Илья значил — это несомненно). Он — единственный человек в мире, сказавший ей: всякий раз, когда я смотрю на тебя, мое сердце переполняет нежность. И еще про то, что она, маленькая и никчемная Елизавета Гейнзе, оказалась лучшим, что случилось с Ильей. Она всегда будет об этом помнить. И его улыбку — мальчика и взрослого мужчины — тоже. С такими мыслями Елизавета устремилась к вещам Ильи и сразу же нашла запонки. Собственно, их не нужно было даже искать: они болтались в рукавах нежно-фисташковой рубашки и выглядели неправдоподобно дорого. Роскошно. Наверное, они и были супердорогими, похожими на два перстня — золото с вправленным в него огромным бриллиантом. Мысль № 1 состояла в том, что как же здорово носить запонки, это моментально возвышает тебя над толпой. Делает причастным если не к Мировому правительству и масонской ложе, то, во всяком случае — к закрытому клубу избранных, попасть в который можно только заручившись пятью рекомендациями действительных членов клуба и пожертвовав полмиллиона долларов на разработку арктического шельфа со стороны Норвегии. Мысль № 2 как обычно касалась ТТ, вот кто по-настоящему достоин этой драгоценности, этого аксессуара! Воцарившись на единственных в своем роде запястьях, он моментально обретет дом и заиграет новыми гранями. Не-ет, ТТ в запонках — это круто, от одной мысли об этом голова идет кругом. Вот бы презентовать ТТ что-либо подобное!.. Мысль о том, что негоже заниматься мародерством и забирать себе эту, действительно дорогую, вещь, притрусила к финишу последней. Но именно на ней Елизавета в конечном счете и остановилась. Наверняка у Ильи найдется что-нибудь попроще, а Елизавета согласна даже на пуговицу от кашемирового пальто. Но пуговицу отрывать не пришлось. Из кармана пальто торчал самый уголок какого-то пакета. Пакет не был внушительным и представлял из себя сложенную вдвое прозрачную, мягкую и тонкую папку. Развернув ее, Елизавета вытащила несколько фотографий стандартного альбомного размера, одни — чуть побольше, другие — чуть поменьше, но все цветные. Сколько раз Елизавета пыталась представить себе Илью, каким он выглядел до болезни, и вот, пожалуйста! — она держит его в руках. Илья — красивый. Очень красивый. [26] — такой же темноволосый и ослепительно голубоглазый. Или на Рокко из грустного, тяжелого и очень длинного фильма «Рокко и его братья», показанного как-то по каналу «Культура» в 23.20. Фильм не был цветным, следовательно, и Ален не был в нем ослепительно голубоглазым, но Елизавета все равно плакала навзрыд, как припадочная. Единственная червоточинка во всем этом великолепии: красавчик-Делон всю жизнь не ладил с губастиком-Бельмондо. Иногда они даже оскорбляли друг друга публично; как женщину, ревновали друг к другу славу — ну, что прикажете делать с такими дураками?.. Впрочем, особенно переживать не стоит: Илья и Карлуша поладят друг с другом. Там, на небесах. На некоторых фотографиях Ильи тоже есть небеса. Не скромные питерские, а какие-то разнузданновосточноазиатские. И зелень на этих снимках разнузданная; и цветы двусмысленные, с сильно увеличенными пестиками и тычинками. И сам Илья выглядит двусмысленно — в коротком шелковом халате с драконами (на фоне цветущих рододендронов); без халата, в одних шортах (на фоне деревянного мостика через ручей); без шортов, в одних плавках (на фоне оскаленного азиатского божества). В устах такого человека фраза «Когда я смотрю на тебя, мое сердце переполняет нежность» — кажется едва ли не пошлой непристойностью. Слава богу, что в папке обнаружились и другие фотографии — Илья в демисезонной и сумрачной Европе; он хорошо улыбается и, кажется, счастлив. Елизавета не знает, какую из фоток оставить себе на память; наверное, ту, где Илья стоит вполоборота, ухватившись рукой за ажурную решетку, в кашемировом пальто и вязаном двуцветном шарфе. Если бы такого красавчика увидели Пирог с Шалимаром, они бы просто в осадок выпали!.. А если бы Елизавета еще и сказала им: вот мой очень близкий друг, для которого я много значу… Нет, они бы ни за что не поверили! Потому что понятие «близкий друг» трактуется этими инфузориями совершенно прямолинейно. А вот к этой девушке у Пирога с Шалимаром не может быть никаких вопросов, на фотографии они с Ильей смотрятся идеально, как самые настоящие священные животные. Нет, они не животные, девушка — уж точно не животное. Потому что она… инопланетный дельфин! Несколько минут Елизавета, как громом пораженная, пялится на последнюю фотографию из пачки. Конечно же, это ТТ, пусть и немного другая, чем на постере, не такая инопланетная. Но это — она, двух мнений быть не может. Выходит, Илья когда-то знал ТТ, а ТТ — Илью!.. Поза, в которой они застыли, если и не интимная, то, во всяком случае, доверительная. И сама фотка почти что постановочная, крупный план. Илья в традиционные уже пол-оборота (анфас, в три четверти), и — сразу же за ним — ТТ, положила руку ему на плечо. Так они и существуют: рука на плече, и головы прижаты друг к другу. А Илья об их знакомстве и словом не обмолвился. — …Я бы хотела взять несколько фотографий, — сказала она Праматери позже. — На память. — А что, есть фотографии? — несказанно удивилась Праматерь. — Я думала, ом все уничтожил к херам, ми клочка не оставил. — Да их немного, пять или шесть. Лежали в кармане его пальто. Он, наверное, забыл про них. Можно, я возьму? — Забирай, конечно. Хоть все. Если уж ему они не были нужны, то никому другому и подавно не пригодятся. — А разве у него нет родственников? — Может, и есть где-то… Только он ни с кем из них отношений не поддерживал, гордый был или просто дурак. А они, соответственно, подлецы, если бросили человека в таком состоянии. Ну, я им не судья. И ты — не суди. — Не буду, — рассеянно пообещала Елизавета, занятая мыслями о странной, едва ли не противоестественной связи Ильи и ТТ. Ни прошлый Илья (оху.крыса, которую она не знала и никогда не хотела бы узнать); ни нынешний — любимый и несчастный — никак не вписывались в стихию инопланетного дельфина. Илья (прошлый, нынешний) не подходит на роль планктона или придонной рыбы; на роль губки, на роль актинии. Он мог бы быть морским коньком или тритоном, но тогда и вовсе остался бы незамеченным дельфином ТТ, слишком уж несопоставимы масштабы. А мальчик-Илья? Это вообще — непроходной вариант, в мире ТТ детей днем с огнем не сыщешь. Конечно, если представить тритона не земноводным с неприятным веретенообразным телом, а прекрасным мифологическим юношей с рыбьим хвостом — тогда да. Тогда — может быть. «Может быть» вызвало у Елизаветы приступ внезапной и плохо контролируемой ревности, причем непонятно, кого она ревнует больше — ТТ к Илье или наоборот. — А вообще родственники объявятся, не сомневайся. Когда прилет время квартиру делить. Она хоть и плохонькая, а все же денег стоит. И немалых. — Так ведь она завещана… Элтону Джону. — Ну ты даешь, Элизабэтиха! — несмотря на трагизм ситуации. Праматерь громко расхохоталась. — Это же шутка такая была, про Элтона Джона. Наша с ним шутка… «Наша с ним шутка» спровоцировала еще один приступ ревности, теперь уже к Праматери. Елизавета тотчас вспомнила все высказывания Ильи о Наталье Салтыковой, этой гигантской, супермегакосмической черепахе, на которой стоят слоны, на которых держится плоская, как блин, земля. Иначе, чем в контексте превосходных степеней, имя Праматери не упоминалось. А на Елизавету можно было начихать и открытым текстом сказать ей: «красавицей тебя назвать трудно». Что, если в последние свои часы он хотел видеть именно Праматерь, а не какую-то там Елизавету Гейнзе? Йокодзуна Акэбоно, а не уступающего ему по всем статьям рикиси Онокуни? Что, если в последние свои часы он хотел видеть… он хотел видеть инопланетного дельфина ТТ, а не… С кем из морских млекопитающих сравнить Елизавету? То, что лежит на поверхности: она — одна из популяции китов, к примеру — китов-полосатиков, неповоротливая, неуклюжая, лишенная грации. Илья, Илья, зачем же тогда было врать про всякий раз, когда я смотрю на тебя… — Там запонки, на рубашке, — сказала Елизавета. — Наверное, дорогие… Праматери достаточно одного взгляда на предмет, чтобы определить, что к чему. — Не думаю, что дорогие. Бижутерия. Би-ижу, нах. Но вещица занятная. Напялим их на нашего Гаврилу, чтоб в гробу посветлее было. И понаряднее. Не возражаешь? — Нет. Праматерь Всего Сущего не была бы Праматерью если бы не относилась к смерти так буднично: как к уборке, мытью посуды, рейду в магазин уцененных товаров. Никакого раболепия, никакого священного трепета, никакого философского осмысления произошедшего. Из окон вселенской фабрики-кухни, на которой она орудует, непрерывно что-то помешивая в котлах и пассеруя на сковородках, автобусная остановка не видна. — Ну, не надо так убиваться-то!.. Разве Елизавета убивается? Просто сидит себе на подоконнике все еще распахнутого окна и тихонько, беззвучно плачет. — Там, где он теперь, ему всяко лучше, чем здесь, Элизабэтиха. Отмучился человек, что называется. Порадоваться за него надо, а не слезы лить. Запомнить все хорошее про него, выкинуть из башки все плохое, и двигаться дальше. Потому что если мы, при нашей-то работе, будем по каждому так страдать, — колпак у нас сорвет стопудово. — Он был «не каждый»… — Да знаю я… — Праматерь присела рядом с Елизаветой и обняла ее за плечи. — Он был «не каждый» и он тебя любил. — Откуда ты знаешь? — Он сам мне говорил. Говорил, что скучает, когда тебя долго нет. Что ждет тебя, как Бога… Наверняка Праматерь думает, что лжет, сочиняя на ходу слова утешения, — и при этом даже не подозревает, как близка она к истине. А Елизавета (о, эта мудрая и скромная Елизавета Гейнзе!) ничего не станет ей объяснять. — Вообще-то вот что я мыслю, дева. Ты — лучшее, что могло с ним случиться. Вот так — ни больше, ни меньше. — Откуда ты знаешь? — сердце Елизаветы бьется часто-часто. — Он сам… Сам тебе говорил? — Он сказал это тебе. Разве не правда? — Без комментариев, — обычная интонация Ильи повторена в точности. — Сказал-сказал… И хорошо, что сказал. Перед смертью не врут… Помни об этом. — О том, что перед смертью не врут? — О том, что он тебе сказал. Но есть еще один факт, и он поражает больше всего. Прям-таки потрясает воображение. — Какой? — сердце Елизаветы бьется часто-часто. — Как две наши толстые жопы смогли свободно разместиться на этом подоконнике!.. …Ей хочется, чтобы Илья был похоронен рядом с Карлушей; во всяком случае — неподалеку. Но количество мест в этом секторе кладбища ограничено. Настолько, что даже Праматерь, с ее глобальными потусторонними связями вообще и в сфере ритуальных услуг в частности, оказывается бессильной. Присралось тебе это место, как будто других нет, — ворчит она. — Не будем же мы людей из-за нашего мудофеля тревожить, из земли выкапывать?.. Не будем, соглашается Елизавета. — Если ты переживаешь, что они не встретятся… Твой Карлуша и Илья… — Они встретятся. Я знаю… Деревянный крест со временем обещают заменить на стационарный, железный. Его стоимость не будет обременительна для Елизаветиного кошелька. Конечно, хорошо бы заказать небольшой памятник. Примерно такой, какой она заказала для Карлуши: кусок обработанного камня с надписью «Карлуше от блюмхена». Два развеселых парня в гранитной мастерской несколько минут уточняли текст. А что бы она написала Илье? «Когда я смотрю на тебя, мое сердце переполняет нежность. Илье от Онокуни». Парни-каменотесы точно посчитают, что у нее не все дома. Положительный момент: Елизавете почему-то совершенно все равно, что о ней подумают — и парни-каменотесы, и кто-либо другой в этом мире. Важно, что думает она сама. Не только о том, что происходит здесь, под небесами, из которых изливаются дожди и сыплются великие снеги; по которым плывут облака — с запада, с востока и из остальных частей света. Об автобусной остановке она тоже думает; об автобусной остановке — прежде всего. И о пустынных, непробиваемых, цельнометаллических улицах, которые ведут к ней, — этих улиц не избежать никому. Хорошо бы Елизавете Гейнзе находиться поблизости. Провожать мальчиков (и, возможно, — девочек), крепко и в то же время нежно держа их за руку. Говорить слова, которые они ждут; или — которые не ждут, но от этого слова не становятся менее важными. А можно просто молчать. Все будет зависеть от обстоятельств. — Когда увольняться-то собираешься? — спрашивает Праматерь. — С чего ты взяла, что я увольняюсь? — Лето на носу, вот и взяла. Наверняка поступать куда-нибудь мылишься. В универ и так далее… Жаль, Муся старая и в универе ее не помнят нихера… А то мы бы тебя с помпой впихнули на престижный факультет, куда конкурс миллион человек на место. — Ты же прожила без универа… — Дура была конченая. Вот и имею, что имею. Морщинистые старые рожи перед носом и такие же морщинистые задницы. — Но ты и не страдаешь вроде. — Да я счастлива, нах! — Праматерь пытается подпустить в слова иронии и сарказма, но получается не очень. Оттого и закрадывается крамольная мысль: даже если она и не счастлива на полную катушку, то уж точно не несчастна. — Вообще-то я собираюсь искать другую работу. — Что и требовалось доказать, — теперь саркастическая улыбка получается у Праматери на все сто. — В офисе каком-нибудь приземлишься или пылесосами станешь торговать? Лакокрасочными изделиями? Цветами и букетами, блин-компот?.. — Не исключено. Хотя мне хотелось бы поработать в хосписе. Не в смысле «поработать и свалить», — тут же поправляется Елизавета. — В смысле: я хочу там работать. Мне нужно там быть. Я не знаю, как объяснить… — В хосписе? — Да. Я ведь Элизабэтиха. Помнишь, что ты говорила про Элизабэтих и хосписы?.. Вечно бушующий в недрах Праматери мезозой на секунду затихает. Растения перестают шелестеть листвой, а птицы — хлопать крыльями. Праматерь и сама сейчас похожа на огромную птицу: склонила голову набок и быстро-быстро моргает глазами. — Да, — наконец произносит она. — Я всегда так думала. Я с самого начала это подозревала. Хочешь, чтобы им было спокойнее? Тем, кто старый, кто больной? — Хочу. — А с тобой им будет спокойнее. Это то, что ты чувствуешь, но не можешь объяснить? — Это то, что я чувствую. И не могу объяснить… Когда Муся была маленькой, она занималась музыкой? — Вроде как… Ее заставляли заниматься музыкой, а она терпеть этого не могла. Вечно сбегала с уроков… Мальчики и девочки, правильно я мыслю? — Ты видишь то же, что и я? — Нет. Но что-то похожее. Ты не хочешь, чтобы они боялись. Или чтобы они боялись не так сильно… Правильно я мыслю? — Ты видишь то же, что и я…

*

…Начало лета ознаменовалось выходом нового диска ТТ. А его середина — отъездом Праматери в Удомлю. Эти два события, никак не связанные между собой, отдаленные друг от друга, как могут быть отдалены полюса, неожиданно сошлись в одной точке, на перроне Московского вокзала, в 23 часа 43 минуты по московскому же времени. А незадолго до этого, в 23 часа 15 минут, из дверей метро «Площадь Восстания» вынырнула делегация в составе Праматери, Аркадия Сигизмундовича, престарелой Муси и Елизаветы Гейнзе. Праматерь катила за собой красный чемодан на колесиках, за плечами Аркадия Сигизмундовича болтался кроха-рюкзак, и лишь Елизавета с Мусей шли налегке. Они были провожающими. — Так когда вас ждать, Тусечка? — через каждые десять шагов вопрошала Муся. — Ну ты меня достала! — через каждые пятнадцать шагов огрызалась Праматерь. — Знаешь же прекрасно, что вернемся через две недели. — Это точная дата или возможны разночтения? — Я же тебе обратные билеты показывала! Какие тут могут быть разночтения, нах! — Билеты — вещь обманчивая… — Муся, как человек, долгие годы занимавшийся наукой, была склонна к обобщениям, ассоциациям и реминисценциям. — У меня тоже как-то были билеты на руках. И не куда-нибудь, а в Будапешт, на практическую конференцию по агамам, кнемидофорам и каскоголовым сцинкам… Но в самый последний момент не пришло подтверждение о выезде, и билеты пришлось сдать. О чем это говорит? — Это говорит о том, что ты выжила из ума! — с готовностью откликнулась Праматерь. — Нашла, что вспоминать — историю сорокалетней давности. У нас давно другая страна, а ты все как будто при Брежневе живешь, Леопольде Ильиче. — Добро бы при Брежневе, а вот пожила бы ты при Отце всех народов или при Хруще… — Все, тема закрыта. И больше мы к ней не возвращаемся для всеобщего спокойствия. Мало того что приперлись на вокзал за полтора часа до поезда… По твоей, между прочим, милости… Такты еще и глупейшими разговорами всех изводишь. — Я просто хочу призвать вас к тому, чтобы вы не задерживались, — Муся переносила все нападки со стороны Праматери с кротостью и терпением. — Не дай бог что-нибудь случится… Ты же знаешь — мы все и дня не протянем, сразу умрем. Вот прямо все и сразу, так и знай. — Не каркай! Типун тебе на язык! Что это такое должно случиться? — Ничего, — перепугалась Муся. — Ничего такого… — Я вон Элизабэтиху вместо себя оставляю. Она за вами присмотрит, повеселит вас в свободное от работы время. Повеселишь, Элизабэтиха? — Конечно, — Елизавета кивнула головой. — Лизанька, конечно, прелестное дитя, — Муся тут же подхватила тему. — И мы ее любим, как родную… Но ты же знаешь, у нас в доме лежачая больная, Лялечка… И уход за ней требует известных физических и эмоциональных усилий. И жертвенности, свойственной лишь людям более зрелого возраста. Справится ли Лизанька — большой вопрос. — Справится, — отрезала Праматерь. — Она и не с такими вещами справляется. — Но Лялечка… — Лялечка, угу! А раньше, до того, как ее парализовало, была Лялька-оппортунистка… Или как ты там еще ее обзывала? — Василиск? — Муся закатила глаза, вспоминая, как звала когда-то бывшую проводницу Октябрьской железной дороги. — Не то. — Ложный вампир? — Не то. — Поясохвост? — Мимо. — Собакоголовый удав? — Ого! Ты и так ее называла? Нет, не то… — Жилатье? — Точно! Как я могла забыть! Лялька-жилатье!.. Ты о Ляльке не переживай, о ней Элизабэтиха позаботится. Позаботишься, Элизабэтиха? — Конечно, — Елизавета кивнула головой. — Ухаживать за лежачими сложно… — завела было волынку Муся, но Праматерь быстро заткнула ей рот и отправила к ближайшему ларьку за минеральной водой. — А что это такое — жилатье? — поинтересовалась Елизавета у Праматери. — А я почем знаю? Вроде какая-то страшно ядовитая тварь. То ли ящерица, то ли змея. Муся в свое время была крупным специалистом по пресмыкающимся, даже кандидатскую защитила. Ну, она тебе еще по ушам поездит с разными ползучими гадами, готовься. — Уже приготовилась. — Я там тебе инструкцию накорябала на десяти страницах — что, куда и как. Она в столе на кухне лежит, в верхнем ящике. Там же — бабло на первоочередные нужды. Уж прости, что припрягаю, но ситуация безвыходная. У двоюродной сестры рак в последней стадии, ей всего-то педеля осталась, а, может, и того меньше. Не поехать я не могу… — Ну, что ты… Я же все понимаю. Не переживай о нас, все будет в порядке. Муся вернулась из экспедиции в ларек без минералки и держась рукой за сердце. — Ну, что еще не слава богу? — нахмурилась Праматерь. — Ты бы видела эти цены, Тусечка… Это же ужас нечеловеческий… Маленькая бутылочка, фигулинка просто, а стоит, как целая цистерна «Вдовы Клико»… У меня рука не поднялась такие деньги платить… — А ты что хотела, простота моя святая? За копейку канарейку, чтобы пела и не ела? Развитой социализм по пятаку кончился сто лет как, если ты еще не заметила. И наступил капитализм с человеческим лицом, с чем вас всех и поздравляю. Ладно, купим по ходу где-нибудь, идемте на платформу, что ли… Поезд «Санкт-Петербург — Москва» был дополнительным, безнадежно пассажирским, со временем в пути двенадцать часов, вместо стандартных восьми. Праматерь с Аркадием Сигизмундовичем высаживались в Вышнем Волочке, чтобы потом пересесть на автобус и уже на нем добираться до неведомой Елизавете Удомли. Неведомой и совершенно невообразимой. То есть вообразить ее, конечно, можно было без проблем, — и тогда перед внутренним Елизаветиным взором являлось гигантское коровье вымя, раскинувшееся над блеклыми среднерусскими равнинами на манер холма. На верху холма, как раз между глядящими строго в небо сосцами, вкривь и вкось были понатыканы церквухи, монастырские обители, два элеватора, три силосных башни и один-единственный дом культуры под оцинкованной крышей. Почему элеваторов именно два, а башен — три, а крыша оцинкованная, а не, к примеру, черепичная, Елизавета объяснить не могла. Просто так видела — и все. А еще она видела деревянные домишки, яблоневые сады, и то, что Аркадию Сигизмундовичу совершенно замечательно живется с Праматерью Всего Сущего и ее старухами. В какой-то момент вопрос о сдаче его в детдом сам собой отпал за ненадобностью и больше никогда и никем не поднимался: щупальца Праматери могли дотянуться куда угодно, включая комиссии и подкомиссии районо и прочих ведомств. Что они и сделали, задушив в своих объятиях нужных людей. И вот теперь Праматерь с пацаненком ехали в Удомлю вместе, хотя Елизавета не совсем понимала, что такой маленький малыш будет делать в обществе умирающей Праматериной двоюродной сестры, силосных башен и церквух. Объяснение самое простое, сказала она себе, Праматерь не хочет расставаться с Аркадием Сигизмундовичем ни на минуту, вот и берет его с собой. Только она в этом никому не признается. Елизавета — не исключение. — …Пришли, кажется, — объявила Праматерь, останавливаясь возле плацкартного вагона с сакральным номером тринадцать. И тут, как водится, началось представление. До того откровенно скучавший усатый тип в форменке и с биркой под лацканом Паата Милорава проводник уставился на нее с нескрываемым восхищением и даже произнес, закатив глаза под веки: — Царица Тамара, ай-ай! — Я-то, может, и Тамара, хотя не факт. Да только ты — не витязь в тигровой шкуре, — отбрила наглеца Праматерь и повернулась к Елизавете с Мусей. — Ну что, будем прощаться, девы? Муся, у которой и без того глаза были на мокром месте, заплакала, как по команде, а Елизавета сказала: — Еще двадцать пять минут до отправления… — А хоть бы и сорок. Не люблю я этих топтаний у вагонов. Как говорится — долгие проводы, лишние слезы. Муся, это тебя касается, блин-компот! Возьми себя в руки. Вместо того, чтобы последовать совету и взять себя в руки, Муся зарыдала еще пуще и для убедительности затрясла головой. А усатый проводник, невзирая на отсутствие тигровой шкуры и полный отлуп со стороны Праматери, приблизился и зашептал интимно: — Есть отдельное купе. Исключительно для Тамары. — Ничего, я как-нибудь в плацкарте доеду. — А сыну вашему будет удобнее в купе. Вы ведь с сыном едете? — Ну ты посмотри, какой Гаврила настырный, — бросила в пространство Праматерь, оставив вопрос про сына без ответа. — Уйди, не зуди. Позже разберемся. — Так я вас ловлю на слове, — Паата Милорава, больше похожий манерами на официанта, чем на проводника вонючего дополнительного поезда, отошел к вагону. Продолжая при этом беззастенчиво пялиться на Праматерь. — Тусечка, ну какая же ты, право! — распереживалась Муся. — Говоришь э-э… всякие колкости незнакомым. Они ведь могут бог весть что подумать… Люди — они вообще такие. Им лучше бог весть что думать, чем что-то хорошее. — Люди-люди, хер на блюде!.. Ладно, уговорили, — вздохнула Праматерь. — Покурю с вами сигарету-другую и чешите домой, чтобы я не волновалась. Выбив из пачки сигарету, Праматерь похлопала себя по карманам, но, так ничего в них не найдя, полезла в свою безразмерную сумку. Никаких проблем с сумкой у Натальи Салтыковой не было никогда, все предметы, лежащие в ней, находились в течение двух секунд (не иначе, как сами прыгали Праматери в руки). Теперь сумка подвела ее. Наверное, первый раз в жизни. — Колись, старая карга. Ты зажигалку умыкнула? — грозный Праматерин взгляд мог смутить кого угодно, но только не Мусю. — Курить вредно, — специалистка по ползучим гадам была тверда, как кремень. — Да что с тобой говорить, — в сердцах сплюнула Праматерь и повернулась к вагону. — Эй, Гаврила! Зажигалка есть? Сразу стало понятно, что зажигалки у проводника нет и что он будет вспоминать об этом проколе еще года три как минимум. И проклинать себя за то, что не курит, и не является пироманом или школьником младших классов (у этих зажигалки есть всегда). Но в данный конкретный момент он не просто проклинал себя — его лицо перекосило, как от удара током в пять тысяч вольт. После таких электрошоковых процедур от человека должна остаться лишь горстка пепла (ее-то и ожидала увидеть Елизавета) — но в случае с Паатой Милоравой все обошлось. — В пять секунд все организую, — сказал он. — В пять секунд я и сама все организую, — потеряв всякий интерес к проводнику, Праматерь обратилась к Елизавете. — Слышь, Элизабэтиха, вон видишь — баба напротив дымит. Попроси у нее зажигалку, будь другом. Сама бы взяла и попросила, уныло подумала Елизавета. В радиусе десяти метров переминались с ноги на ногу еще несколько курильщиков, но чертова Праматерь выбрала именно «бабу напротив». «Баба напротив» стояла спиной к деклассированному дополнительному поезду, ползущему из Питера в Москву двенадцать часов вместо стандартных восьми. И стойка эта была принципиальной, потому что сама она уезжала на чудесной, волшебной, суперкомфортной «Красной стреле». А могла бы — на четырехчасовых «Невском экспрессе» или «ЭР-200», а могла бы — самолетом, рейсовым или «Сессной». А могла бы нанять рикш, чтобы везли ее в своих колясках прямиком до Москвы. Рикш или слонов. Или целый верблюжий караван. Или караван «Хаммеров» с лимузинами. Она все могла — такое впечатление складывалось о ней со спины. И куда только смотрит вокзальное руководство? — подогнать на соседние пути два совершенно несовместимых состава!.. такая вот крамола забралась в голову Елизаветы при взгляде на «бабу напротив». И зажигалка у нее наверняка инкрустирована золотом, слоновой костью и бриллиантами в миллион карат. И застрахована на три миллиона — так же, как ноги, руки, задница и, возможно, лицо. Основательно струхнув, Елизавета решила обратиться за помощью к стоящему неподалеку зататуированному вусмерть мужику в тельнике. При виде таких мужиков она обычно перебегала на другую сторону улицы и неслась прочь куда глаза глядят, слегка снижая скорость в районе ж/д станции Девяткино и окончательно останавливаясь только у деревни Сярьги. Но теперь и мужик в тельнике казался более щадящим вариантом, чем «баба напротив». Так почему же она не подошла к мужику? Хэзэ, как выражается Праматерь. «Баба напротив» (или лучше называть ее богиней?) одуряющее пахла. Нет, аромат духов, который она источала, вовсе не был навязчивым. Он был ненавязчивым, слегка горьковатым, изысканным, влекущим — и где-то… когда-то… не вспомнить, когда и где, Елизавета уже сталкивалась с ним. — Простите, ради бога, — сказала она, подходя к пассажирке «Красной стрелы» и заглядывая ей в лицо. — Вы бы не могли одолжить… Каким только образом Елизавете удалось устоять на ногах, так и осталось загадкой. Ведь окликнула она не кого-нибудь, а Женщину-Цунами. Кукушку, ехидну, преступную мать и при этом — самое волнующее, самое загадочное существо на свете. Женщина-Цунами тоже узнала ее — это стало ясно по тому, как дернулось ее совершенное лицо, на мгновение приобретя уже знакомый Елизавете вид мятой простыни. Но не прошло и доли секунды, как складки разгладились и к Женщине-Цунами вернулось ее обычное состояние холодности и самовлюбленности. И только в самой глубине глаз, как мыши в норах, притаились растерянность и некоторая затравленность — и достать их, выкурить из нор не представлялось никакой возможности. К величайшему сожалению Женщины-Цунами. А Елизавете… Елизавете вдруг стало все равно. — Помните меня? — спросила ома ровным голосом. — Простите?.. — Я дочь Карла Эдуардовича Гейнзе, Елизавета. Мы встречались года полтора назад. — Да-да, припоминаю, — Женщина-Цунами едва разжала губы, казалось, сведенные судорогой. — Как ты поживаешь, Елизавета? — Нормально. А вы? — Я тоже… поживаю вполне нормально. А старый добрый Гейнзе? С ним, я надеюсь, все в порядке? Вот бы сказать этой стерве, этой гадине, ехидне и кукушке, что с Карлушей все не просто в порядке, а в супермегакосмическом порядке. Что он поживает замечательно, уехал в свой благословенный Кельн, в квартиру на Транкгассе, с видом на Кельнский собор и ожидает там приезда любимой дочери Елизаветы. А через неделю они отправятся в Монте-Карло, поиграют там в казино, чтобы затем отчалить на собственной яхте в круиз по Средиземноморью… Вот бы сказать это!.. — Карлуша умер этой зимой. — Боже мой… Мне очень-очень жаль. Удивительно, но Женщина-Цунами произнесла именно те фразы, которые Елизавета от балды приписала ей полгода назад. Если следовать логике, сейчас будет озвучен пассаж про раздельное питание, японскую соевую диету и диету модели Кристи Бринкли, которая не в пример эффективнее диеты актрисы Миры Сорвино. — Сомневаюсь… — В чем? — Что вам очень жаль. — Ты неправа… э-э… детка. — Вы же знаете, что права. Почему она не уходила, а продолжала стоять рядом с Елизаветой, компрометируя себя, свои духи, свою длинную и топкую сигарету, свой длинный летний плащ ослепительно белого цвета и такие же ослепительно белые босоножки на невероятном каблуке?.. — Оставим эти препирательства, хотя твои обвинения беспочвенны… Ты осталась совсем одна, бедняжка? — Я не бедняжка. И я не одна. — Я понимаю… Э-э… Ты учишься, наверное? Где, если не секрет? Вот бы сказать этой стерве, этой гадине, ехидне и кукушке, что она учится в Сорбонне. В Кембридже или Оксфорде. Специализируется на политологии или математической лингвистике и через год-другой получит степень бакалавра. Вот бы сказать это!.. — Я работаю. В хосписе, — в хосписе Елизавета работала всего лишь третью неделю, но вряд ли Женщине-Цунами нужны были такие подробности. — В хосписе? Ужас какой-то… — В чем же ужас? — Это ужасная работа… Тяжелая. Морально… И возможно, физически. — А вы имеете о ней представление? — Наверное, я неточно выразилась. Это тяжелая работа для молодой девушки. Надеюсь, она временная? — Надеюсь, что постоянная. — Я бы хотела тебе помочь… — С чего бы вдруг? Вы хотите мне помочь как старая знакомая Карлуши? — Ах, как все это… — разговор явно тяготил Женщину-Цунами, и все же она не уходила. — Я оставлю тебе визитку. Позвони, если что-нибудь понадобится. Помнится, в прошлую их встречу она уже говорила нечто подобное, насчет позвони, если что-нибудь понадобится. Ничего сверхвыдающегося в этих словах нет, такое же пустое сотрясание воздуха. Разница лишь в том, что сейчас Женщина-Цунами действительно роется в сумочке. Очевидно, в поисках визитки. Но визитка все не находится и не находится, хотя сумочка Женщины-Цунами раз в сто меньше, чем облупленная сумка Праматери, где можно спрятать все сущее — от тираннозавра до Пизанской башни, и еще хватит места для крейсера «Аврора». Сумочка Женщины-Цунами белая и ослепительно красивая. Она снабжена лейблом «Луи Виттон», мечта, а не сумочка! Но это не ее, не Елизаветина мечта. Елизавета мечтает лишь о том, чтобы перестала существовать одна автобусная остановка. Или чтобы оранжевые автобусы подходили к ней как можно реже. Это невозможно в принципе. — Куда же она подевалась… — Не нужно никакой визитки, — сказала Елизавета. — Тогда я просто напишу тебе телефон… — И телефона не нужно. — Но… — Знаете, что я думаю? Просто замечательно, что вы когда-то… уехали от пас. Иначе была бы просто беда. И еще я думаю, что вы плохой человек. Такого поворота никто не ожидал — ни Женщина-Цунами от Елизаветы, ни Елизавета сама от себя. И ее слова вряд ли останутся безнаказанными. Стоит только Женщине-Цунами приподнять одну бровь и щелкнуть пальцами, как в ту же секунду Елизавета будет окружена vip-отрядом мстителей, с ветками, заткнутыми за обод каски, с раскрашенными в зеленый и коричневый медийными лицами; пара залпов из огнемета — и от Елизаветы следа не останется. Но Женщина-Цунами не торопится поднимать одну бровь, напротив, сводит к переносице обе. Непонятно, что она сделает в следующую секунду — разразится гневной речью или расплачется. Елизавете глубоко наплевать, какой будет реакция. Как будто и не было никогда безумных фантазий о встрече с Женщиной-Цунами. Как будто и не было никогда ее самой. Как будто и нет. А есть просто холеная дамочка из «Красной стрелы», зачем только Елизавета подошла к ней? Попросить зажигалку. Надо бы попросить зажигалку у кого-нибудь попроще. Не такого пафосного. А мужик в тельнике, как назло, скрылся в вагоне. И остальные курильщики куда-то запропастились, вот что странно. Зато появилось новое действующее лицо — парень, вышедший из вагона, возле которого отиралась холеная дамочка в длинном летнем плаще ослепительно белого цвета. И хотя Елизавета давно уже и думать забыла о своей, некогда любимой, настольной игре на развитие воображения у детей 3–5 лет «в состоянии ли она полюбить», совершенно ясно — этого типа она бы не полюбила никогда. Типичный бандит или телохранитель, с круглой, коротко стриженой головой. В узких черных очках и хорошем двубортном костюме с галстуком. Все-таки это был телохранитель. Потому что прямо следом за ним появилось охраняемое тело. Дельфинье. Инопланетное. Это была ТТ, никто иной. ТТ, вынырнувшая из глубин своего моря-океана. Почти такая, как на постере, висевшем над Елизаветиной кроватью. Но сейчас она не обнимала себя руками за плечи, а держала их в карманах джинсов. ТТ!.. Мысль № 1: Елизавета сошла с ума. Или она спит и видит сон. Потому что ТТ не может вот так запросто выходить из поезда, случайно оказавшегося рядом с Елизаветой. А если уж он оказался поблизости — то и встреча эта неслучайна. Возможно, она предсказана еще Нострадамусом (надо бы внимательнее перечитать его катрены), возможно даже — одним из самых величайших ученых древности Птолемеем в его астрологическом трактате «Тетрабиблос». И над тем, чтобы эта встреча произошла, трудилось огромное количество светил; были задействованы планеты и созвездия, биосфера и ноосфера, цифры от 1 до 9 включительно, бубны шаманов, куклы вуду, бараньи лопатки. Люди, влекомые роком, тоже внесли свою лепту в неотвратимость этой встречи. Начиная от Праматери и заканчивая Мусей и умирающей от рака Праматериной кузиной. Мысль № 2: зачем человеку, который стоит на краю крыши на руках и чешет переносицу шведским десантным ножом, телохранитель? Мысль № 3: ТТ все же ездит в поездах!.. — …Соня, мать твою, — сказал божественный инопланетный дельфин, обращаясь к Дамочке в плаще. — Я, что ли, должна разбираться с этим тварями? Кондиционер у них, видите ли, сломался в самый последний момент! Совсем оборзели, мрази. Иди, разрули ситуёвину! И учти, я в этой теплухе без кондея не поеду. Что за ублюдский город, ёпрст… Конечно же, это он. Он! Голос. Он странный, этот Голос. Он — река и лодка одновременно. Он нежный и злой. И на самую обыкновенную, ничем не примечательную Елизавету Гейнзе свалилось вдруг великое счастье. Ей оказана почти королевская (нет — королевская без всяких «почти») милость — ступить на борт лодки и отправиться на ней к устью реки, к тому месте, где она впадает в океан… Вот это и произошло. Инопланетный дельфин остановил свой взгляд на Елизавете Гейнзе! Смотрит прямо в глаза, секунду, другую, тре… — А это что еще за толстая жаба? Аэточтоещезатолстаяжаба? А.ЭТО.ЧТО.ЕЩЕ.ЗА.ТОЛСТАЯ.ЖАБА?????? ТОЛСТАЯ-ЯЯЯЯЯ ЖАБ-АААА — А это что еще за толстая жаба? — с оттягом спросила ТТ. — Дочь моего старинного друга, — после недолгой паузы бестрепетно ответила Дамочка в плаще. — Твоя поклонница, между прочим. Ты ведь поклонница, Елизавета? — В шею поклонниц. В урановые рудники. На лесоповал. Достали, ёпрст… Днище у лодки, в которой Елизавета устроилась несколько мгновений назад, оказалось ненадежным. Его и вовсе нет — днища! Вместо него под ногами Елизаветы расстилается бездна. Она кишит омерзительнейшими тварями, достойными средневековых описаний спрутов, морских дьяволов и чешуйчатых, свивающихся в огромные кольца существ по имени Draco.[27] Она зловонна, в ней плавают ошметки водорослей, тина, рыбья требуха. Стенки лодки тоже не лучше: дерево прогнило насквозь, местами превратилось в труху; в трухе копошатся черви и личинки. Снуют туда-сюда черные блестящие жучки. Лизанька, Лизанька!.. Скорее вон из этого ужаса, из этого тлена! Где твоя купальная шапочка, где твой круг в виде утенка? Выплывай на безопасное место, к песчаной отмели, к прозрачной воде — туда, где ждет тебя Тусечка с надежной пенопластовой доской! Быстрее, быстрее, перебирай ножками, молоти что есть силы ручками, вот так!.. Молодец! — Что это с тобой? — Праматерь затянулась и выпустила дым из ноздрей. — Прям лица на тебе нет. Случилось чего-нибудь? — Все в порядке. У той бабы напротив газ в зажигалке кончился. Извини. — Да решили мы проблемы с огнем. Вот, уже вторую пахитоску докуриваю. И последнюю на сегодняшний день. Давайте досвиданькацца, что ли. — Давайте! — Тогда начали. По старшинству. Первой к груди отъезжающих припала Муся, оросив люрексовые и бисерные нити Праматериной блузки старческими — тихими и просветленными — слезами. Аркадию Сигизмундовичу от Муси достался поцелуй и (сюрприз, сюрприз!) стостраничный «Каталог чешуйчатых Средней Азии и Казахстана», издание АН Казахской ССР 1958 года. — Ну, Муся, у тебя совсем кукуша потекла, — попеняла старухе Праматерь. — На хера ребенку эта пакость? — Пусть изучает. Может быть, вырастет ученым, выдающимся зоологом. Но на пустом месте, с бухты-барахты, с кондачка, ничего не получится. Ребенка необходимо заинтересовать с младых ногтей, приучить к научным изысканиям. Взять, к примеру, меня. Мой дед был известным энтомологом, отец — крупнейшим в СССР специалистом по амфисбенам или двуходкам. — Муся, ты охерела? Ты же не ругалась никогда, тем более — при детях, — нижняя челюсть Праматери отпала и опустилась едва ли не на грудь. — Какие, нах, двуходки? — Это второе официальное название амфисбен. Двигаться вперед могут как головой, так и хвостом, отсюда и двуходки… И когда передо мной встал вопрос, чем заниматься в жизни, я выбрала не музыку, как мне кое-кто прочил, а науку… — Да знаем мы про тебя все… Чего воздух сотрясать? Запах Праматери — цветочный и травяной — успокаивает. Заставляет если не забыть о нанесенной Елизавете страшной ране, то хотя бы — не думать о ней. В ближайшие пять минут, ближайшие пятнадцать. Непонятно, что делать потом, когда Праматерь с Аркадием Сигизмундовичем скроются в вагоне и состав отойдет от перрона. Без музыкального сопровождения, ведь для вонючих дополнительных поездов оно не предусмотрено. Больше всего Елизавете хочется уехать с Праматерью в Удомлю, к церквухам, монастырским обителям и вереницам воздушных змеев над яблоневыми садами (информацию про воздушные змеи Елизаветино воображение выдало только что). Разве это было бы не счастье — немедленно оказаться под защитой Праматери? А других защитников и утешителей у нее больше нет. Теперь она сама вынуждена защищать и утешать. Да нет — не вынуждена. Никто ее не вынуждает. И сейчас, проводив Праматерь, она отправится вместе с Мусей на Чкаловский проспект, к лежачей больной Ляльке-жилатье ([28] трудно поверить, что принадлежит оно какой-то страшно ядовитой твари!). И, в довесок к Ляльке и Мусе, еще к трем старухам — вздорным, капризным, но таким прекрасным и трогательным. А пока они будут добираться, Елизавета попросит Мусю рассказать ей историю жизни жилатье, и историю эволюции агам, и историю любви каскоголовых сцинков к влажным тропическим лесам Новой Гвинеи. Или где там обитают каскоголовые сцинки? В двух или трех местах на планете, а может — только в одном. Но они все равно есть, хоть их популяция неуклонно сокращается. …А инопланетного дельфина не существует. Существует ТТ — она хорошая певица. Собственно, этот факт не ставился Елизаветой под сомнение и после завершившейся столь плачевно встречи на вокзале. А ее последствия… Они не стали катастрофическими, как можно было предположить. Там, на перроне, Елизавета пережила клиническую смерть и какое-то время находилась в коме, но потом дела пошли на поправку. И обошлось — что совсем уж удивительно — без ее обычных полуночных грез относительно будущего. В которых она, уже не княгиня Монакская, а… а… уффф… кто? кто?.. не канцлер же Германии, в самом деле!.. тогда кто? некая богатая… некая знаменитая, очень богатая и и очень знаменитая… тухляк! цирк на проволоке, как выражается Праматерь. Или вот еще: она — супермегакосмический детектив с лицензией на убийство. Детектив выполняет деликатные поручения сильных мира сего по обе стороны Атлантики, по обе стороны Тихого океана, а также Черного и Азовского морей… Но теперь он занят исключительно тайной фотографии, на которой изображен его покойный друг и одна известная особа… Господи, какая херь! Она — Елизавета Гейнзе, сотрудница хосписа. И больше никто. Не богатая, не знаменитая, не канцлер и не детектив. И даже не толстая жаба, что бы не утверждали некоторые просветленные, якобы умеющие стоять на краю крыши на руках. ТТ никогда не делала этого. И множество других вещей тоже. Ей, например, и в голову бы не пришло заглядывать в чужие светящиеся окна, представляя, что за жизнь там протекает. Она не останавливалась в дешевых гостиницах на одну ночь — только в дорогих; и попробуй поставить ей в номер гладиолусы вместо ирисов — ваза с цветами тотчас полетит тебе в голову. Добровольно встать под дождь она может лишь в одном случае — когда это необходимо для съемок клипа… Она не сочиняет новые тексты для книг, в которых сохранилось только название. И она — не путешествует. То есть она наверняка путешествует, посещая самые экзотические уголки планеты: для этого фрахтуются самолеты и корабли, заранее бронируются коттеджи и бунгало, заранее прорабатываются ресторанные меню. Но когда Елизавета говорит «путешествует», она имеет в виду «странствует». А странствия недоступны ТТ, для странствий нужно быть совсем другой. Der anderer.[29] Или все-таки die?.. Такой, как Праматерь Всего Сущего. Как Карлуша. Как Илья, каким он был на капитанском мостике счастливого дирижабля. Как мальчики и девочки, которых Елизавета время от времени провожает к автобусной остановке. Она никак не может привыкнуть к пути по цельнометаллическим улицам и всячески пытается расцветить их: пока получается не очень, но она старается. Можно ли назвать этот путь «странствием»? Наверное — нет. Странствия были до и будут после, а цельнометаллические улицы — всего лишь неизбежность, и ее нужно каким-то образом пережить. Для того и существует Елизавета Гейнзе, — чтобы помочь пережить. Наверное, и ТТ помогает кому-то что-то пережить. Она — действительно хорошая певица. Тогда почему Елизавету не покидает ощущение, что она лжет? Катя Дрель — не лжет, и все другие надувные динозавры не лгут. Они такие, как есть, и не стараются казаться кем-то иным. Кем-то, кто знает истину. Никто не знает истины. Даже водитель веселого оранжевого автобуса, Елизавете никак не удается разглядеть его лицо — хотя они регулярно встречаются на остановке. И за два года, прошедшие с самой первой встречи, сталкивались неоднократно. Он всегда говорит одно и то же: Детям в переднюю дверь!.. Может быть, это и есть истина? За два года много чего произошло. Пирог навеки рассорилась с Шалимаром, а Шалимар — с Пирогом. Теперь они встречаются лишь раз в году, на Елизаветином дне рождения. Но это не значит, что они не думают друг о друге. Думают, еще как думают! Гораздо чаще, чем Елизавета думает о ТТ. Сама ТТ выпустила очередной диск, намного менее успешный, чем предыдущие. Четыре песни из десяти еще можно слушать скрепя сердце. Все остальное — перелицовка более ранних вещей, когда в существовании инопланетного дельфина не было никаких сомнений. Аркадий Сигизмундович пошел в школу, а несчастная Лялька-жилатье умерла, держа в руке Елизаветину руку. Тогда, под самый Новый год, Праматерь Всего Сущего позвонила Елизавете и сказала только: — У Ляльки-то колпак сорвало окончательно. Жрать отказывается, пить отказывается, никого не узнает. Утверждает, что мы посланы наркомом путей сообщения Лазарем Кагановичем травануть ее к чертовой матери. А Мусе вообще слепила горбатого, типа: одна в могилу не лягу, всех вас за собой потащу. Думаю, не сегодня-завтра отклячится. Ты бы приехала, Элизабэтиха, а?.. Конечно же, она приехала, — пусть и не в тот же день, на следующий. Приехала, когда у Ляльки внезапно наступило просветление — верный признак близкой кончины. Она потребовала, чтобы все, до единого человека, пришли к ней (кроме мальца, нечего ему на ужасы смотреть) и попросила прощения у всех, а особенно — у драгоценной названной сестрицы Мусечки, которой оставляю я все, что имею: брошь в виде корзины с цветами, кашне шелковое, беретик мохеровый желтый, медаль «За трудовое отличие», Акафист, иконку святой Ксении Петербуржской, книгу Павленко «Счастье», а остальное возьмите, дорогие мои, кому что приглянется. Отважнее девочки, чем Лялька, Елизавета еще не видела. В ожидании автобуса она скачет вокруг Елизаветы на одной ножке, выглядывает на дорогу, царапает ногтем плакат «

WHITE

STAR

LINE» и, когда автобус все-таки приходит, вскарабкивается по ступенькам, ни разу не обернувшись. …За два года много чего произошло. И лишь сама Елизавета Гейнзе не очень-то изменилась. Она по-прежнему щеголяет в секонд-хендовских свитерах и бесформенных юбках; несносимые всепогодные ботинки все же износились, и она купила новые — такие же несносимые, только другой фирмы. А к любимым Елизаветиным арафаткам, черной и красной, добавилась еще одна — зеленая. Зеленая арафатка — скромный подарок самой себе на двадцатилетие. И вот, спустя неделю после этой не слишком почтенной, но знаменательной даты, Елизавета сидела в полупустом кафе. В ожидании Шалимара, поскольку была третья пятница месяца. Шалимар опаздывала как минимум на полчаса. В любое другое время Елизавета уже стала бы изнывать и костерить подругу на чем свет стоит, и давно поскакала бы за утешительным призом в виде благословенного тирамису и десерта из свежих фруктов, украшенного взбитым сливками и одной-единственной консервированной вишенкой. Но сейчас ей было не до десерта. Она напряженно думала о Вещи, которая попала в поле ее зрения минут десять назад: Будучи купленной, эта Вещь теряет две трети своего обаяния. Нет, три четверти. Нет — девяносто девять целых и девять десятых процента. Да ее и не купишь просто так, зайдя в первый попавшийся магазин. Ее можно только найти — восхитительно случайно. И сейчас как раз тот самый случай. Вещь лежала на соседнем диванчике, придвинутом вплотную к диванчику Елизаветы, и почти сливалась с его темной обшивкой. Собственно, именно поэтому ее до сих пор не обнаружил никто из официантов, убиравших стол после ухода посетителей. Не обнаружил, но может обнаружить в любой момент. Вещь была совсем рядом, только руку протяни. Что Елизавета и сделала после недолгих колебаний. Изогнувшись всем телом и едва не свалив на пол сахарницу вместе с салфетницей, она подтащила Вещь к себе. И, воровато оглядевшись (не заметил ли кто-нибудь ее маневра?), сунула ее под свитер. После этого она выждала минут пять и уже потом преспокойненько (откуда что взялось!) легализовала находку — как свою, и только свою собственность. Маленький, хорошенький, черненький блокнотик, перетянутый такой же черной резинкой. Он был в палец толщиной и умещался на раскрытой ладони. На обратной стороне блокнота было вытиснено: MOLESKINE® Руки у Елизаветы затряслись, прилипнув к мелкозернистой, чуть шероховатой на ощупь коже. И это притом, что недра Молескина еще не изучены. Что-то будет, когда она снимет резинку и откроет блокнот? Хоть бы там не был указан адрес владельца, его телефоны, его группа крови и имя его собаки. Если в выходных данных будет фигурировать собака — тогда Елизавета точно не устоит. И как честный человек начнет названивать по всем имеющимся телефонным номерам, дабы вернуть утраченное безутешному хозяину и не травмировать без видимых на то оснований его домашнего питомца. Внутри блокнота никаких записей не оказалось. То есть вообще никаких. Не только на первой странице с Personal Data, — весь Молескин оказался девственно чист. Но ровно одну треть от общего объема занимали миниатюрные карты Парижа, подробнейший перечень всех парижских улиц и схема метро. Собственно, Молескин так и назывался — Moleskine City Notebook и, кроме парижского, существовал еще в нескольких вариантах: Amsterdam, Barcelona, Berlin, Dublin, Lisboa, London, Madrid, Milano, Praha, Roma, Wien Дивные названия дивных городов! Елизавета прочла их список на оборотной стороне Personal Data. А ей достался Париж — не самый последний город в мире. Жаль, правда, что в списке нет Кельна. Ведь если бы Карлуша был жив и она смогла бы чудесным образом отыскать Молескин с Кельном — лучшего подарка на Рождество невозможно себе представить. Зато представить, как Карлуша изучает карты Кельна с китайской лупой наперевес, очень даже легко. Изучает, делает пометки мягким карандашом, то и дело вздыхая, роняя скупую слезу и произнося вслух названия улиц. Когда-то давно Карлуша рассказывал ей, что родился на улице Урсула-клостер, неподалеку от Виктория-штрассе. Наверняка на маленьких, но чрезвычайно точных картах нашлись бы обе эти улицы. И они с Карлушей выпили за их дальнейшее процветание. Возможно, даже водки. Скорее всего. Молескин с Lisboa Елизавета обязательно подарила бы Илье. Потому что в Барселоне, Лондоне и Риме Илья точно был. Он был в развеселом Амстердаме (тут и к гадалке ходить не нужно) и — скорее всего — в Мадриде, шмоточном Милане и Вене. Зато в Lisboa он не заглядывал, так кажется Елизавете. И хорошо, что не заглядывал, и прекрасно, лучше быть не может. Они бы отправились в Lisboa вместе и по очереди заполняли бы чудесный Молескин путевыми заметками об этом городе. В парижском Молескине есть крошки-наклейки: музеи, галереи, выставки и много чего другого. Например, бары и кинотеатры, что гораздо предпочтительнее музеев. А еще в парижском Молескине есть раздел places, dreams, adventures

30

с нарисованными кроваткой, месяцем и сердечком. Вряд ли в Молескине Lisboa месяц и сердечко отсутствуют. Они обязательно найдутся, как и все остальное, парижское, но adventure — не всегда сердечко, не всегда любовная связь. Это может быть просто — приключение, как «Приключения Тома Сойера» или «Мысли и приключения» сэра Уинстона Черчилля. Уж они-то с Ильей непременно нашли бы себе на жопу приключений, как выражается Праматерь. О, они бы оторвались по полной! Жаль только, что Ильи больше нет. И Карлуши тоже нет. Они существуют где-то там, в самом конце маршрута веселого оранжевого автобуса. И еще — над Елизаветиной кроватью, кто там только не перевисел! Животные из зоопарка, влюбленные с острова Сетей, певица ТТ, но все это в прошлом. Теперь(и навсегда) там обосновались Карлуша и Илья. В одинаковых рамках. В лучшие минуты своей жизни. Здоровый и довольный, как слон, Илья в двухцветном шарфе. Молодой Карлуша с подбитыми ватой плечами и с аккордеоном «WELTMEISTER». Они смотрят в разные стороны, как в фильме «Борсалино». Как и положено красавчику-Делону и губастику-Бельмондо. Станция метро «Сталинград» находится в квадрате А-3, между станциями «La Chapelle» и «Colonel Fabien». Это синяя ветка. Теперь Елизавета будет изучать Париж! Каждое коленце метрополитена, каждую улицу — квартал за кварталом. А на белых, гладких, как шелк, листках Молескина можно рисовать сапоги. Громадное количество сапог! О, да, это будут эпохальные сапоги, единственные в своем роде, они поставят Елизавету Гейнзе в один ряд со многими выдающимися дизайнерами обуви. Но пусть выдающиеся дизайнеры не скрежещут зубами по поводу гипотетического конкурента — сапоги для Елизаветы всего лишь хобби. А пока нужно спрятать волшебный блокнот подальше, вдруг его увидит тот, кому его видеть не положено, Шалимар — в первую очередь. Стоит только Шалимару наткнуться на Молескин взглядом, как она тотчас же захочет его заграбастать. Ведь Париж — любимый город ослепительной красотки Шалимара. Ее непреходящая dream, где можно пережить огромное количество adventures. И кроватка пригодится всенепременно, куда же без нее!.. Шалимар опаздывала уже на пятьдесят минут, и это был ее новый личный рекорд. С величайшими предосторожностями Елизавета сунула Молескин в сумку и теперь прикидывала: дать Шалимару еще десять минут, доведя таким образом иррациональное ожидание до часа или сваливать немедленно. Так и быть, Шалимар. Фора в десять минут тебе обеспечена. После чего Елизавета с чистой душой отправится домой изучать Молескин. Через восемь минут она выдвинулась к стойке, расплачиваться за капуччино и меланхолично сожранный в ожидании Шалимара-Годо яблочный штрудель. А когда вернулась, чтобы забрать сумку с арафаткой, увидела… Что же такое она увидела, от чего кровь прилила к лицу и, наоборот, отхлынула от сердца, лишив его таким образом привычной среды обитания и заставив задыхаться и корчиться, широко разевая рот? Инопланетного дельфина. Да-да, это был инопланетный дельфин. Не ряженый, как ТТ, а самый настоящий. Быть может, тот самый, о потере которого ТТ так скорбела в своих лучших, еще не снабженных кондиционером, песнях. Быть может, тот самый, которого она увидела когда-то в океане и чей образ решила украсть, наивно полагая, что никто не заметит обмана, подмены. Инопланетный дельфин был высоченного роста, никак не меньше метра девяносто. Он стоял к Елизавете спиной и, о боги, что это была за спина!.. Прямая, гордая, облаченная в неподражаемую джинсовую куртку бледно-голубого цвета. Из ворота куртки торчал черный капюшон, а волосы дельфина, наоборот, были белыми. Целая копна белых спутанных волос. На его плече висел рыжий кожаный рюкзак — в тон к таким же рыжим ботинкам. Только крайняя необходимость заставила Елизавету приблизиться к дельфину, стоявшему как раз между ней и ее сумкой с арафаткой. Всего-то и надо было, что аккуратно, стараясь не слишком бросаться в глаза, обойти дельфина с тылу, взять лежащую на диванчике сумку и молча, и — по возможности — с достоинством удалиться. Елизавета так и поступила. Но когда сумка наконец-то перекочевала к ней в руки, произошло непредвиденное. — Простите, девушка, — сказал инопланетный дельфин. — Вы случайно не видели здесь черный блокнот? Его голосу могли бы позавидовать исполнители ведущих басовых партий в опере; не смотри на него, не смотри, приказала себе Елизавета, иначе превратишься в пепел, в соляной столп. И следа от тебя не останется. — Черный блокнот на резинке… Вам не попадался? Только теперь до Елизаветы дошло, что он имеет в виду Молескин. Конечно же, если кто и мог забыть его здесь — так это он. Это ему (не смотри на него, не смотри!) принадлежат все places, dreams, adventures; ему же принадлежит станция метро «Сталинград», и другие — «La Chapelle», «Colonel Fabien», и далее, со всеми остановками. Может быть — он и есть полковник Фабьен (если Елизавета, руководствуясь полузабытым школьным английским, перевела правильно). Вряд ли во французском «colonel» означает что-то другое, означает ефрейтора или рядового. Чем прославился полковник Фабьен? Всем. Сказать, что это она прибрала к рукам дельфиний Молескин, — невозможно. Сказать — все равно что прослыть в глазах беловолосого не просто толстой жабой, а толстой жабой-воровкой. Ну надо же! Она сто лет не думала о себе, как о толстой жабе, и вот пожалуйста!.. Вдруг он своим восхитительным басом попросит показать содержимое сумки? Она не сможет противиться (да и как противиться воле инопланетного дельфина?). И когда Молескин все-таки найдется… Ужас, стыд!.. Плюс никчемность всей последующей жизни, отравленной угрызениями совести. Вот и получается: сказать — невозможно, но не сказать — еще хуже. Потому что это будет величайшая низость на свете. Amsterdam, Barcelona, Berlin, Dublin, Lisboa, London, Madrid, Milano, Praha, Roma, Wien сражались за право обладания инопланетным дельфином, но победил Париж. И вот теперь победителя лишают заслуженной награды. По воле одной-единственной, непонятно откуда прискакавшей толстой жабы. Так быть не должно. — Черный блокнот? Я видела… Я взяла его… Хотела отнести на стойку, сказать… Сказать, что кто-то забыл… Очень хорошо, что вы вернулись. Вот, держите. Не смотри на него, не смотри! — Просто здорово! Я, честно говоря, не думал, что он найдется. Спасибо вам большое. Голос дельфина покачивает Елизавету, как на волнах. Он — река и лодка одновременно. Но это настоящая река и настоящая лодка, не ряженые, не бутафорские. Пальцы у дельфина (они лежат на шероховатой коже блокнота) — длинные, твердые и очень красивые. Не то что Елизаветины — со стрижеными под корень ногтями. Надо побыстрее убрать их с Молескина, чтобы полнейшее их несоответствие, вопиющий диссонанс, не ранили еще глубже и без того деморализованное сердце. — Можно угостить вас кофе? — неожиданно предложил дельфин. Не смотри на него, не смотри! — Нет-нет… Я только что выпила кофе. Я спешу. Мне пора. — Кофе и десерт. В знак благодарности. Согласны? Ну вот, началось. Десерт не как десерт, а как самая обыкновенная издевка. Подколка. Хорошо замаскированная ловушка для наивной толстой жабы. И этого фиаско, этого охотничьего триумфа (когда ом наконец случится) Елизавета Гейнзе точно не переживет. — Спасибо. Но мне и правда пора. — Я не могу вас отпустить. Глупо звучит, да? — Подозрительно. Я же отдала вам блокнот. Черт возьми!.. Думаете, я хотела его украсть? — Думаю, нам нужно познакомиться. Для начала. Должен же я знать, кого мне благодарить за находку. — Это лишнее, поверьте. — Меня зовут Иван. А вас? Не смотри на него, не смотри! — Ну, хорошо. Я Елизавета. Теперь мне можно идти? Никогда еще Елизавета не попадала в такое дурацкое положение, она чуть не плачет. Но дельфину, похоже, совершенно наплевать на Елизаветины страдания. Он резвится в волнах, высоко подпрыгивает, обдавая солеными брызгами все вокруг. Она не должна смотреть на него, это смерти подобно. Она не должна, но все равно смотрит. Так и есть. На щеках дельфина тучами клубится легкий пух. Губы похожи на разряды молний, нос — на приближающийся к беззащитной деревушке торнадо. В темно-васильковых глазах закипают водовороты, на лбу происходят тектонические подвижки как при сильном землетрясении. И весь он — самое настоящее стихийное бедствие. Жертва которого — она, Елизавета. Далеко не первая и не последняя. Счет идет на сотни, может быть — на тысячи. Не нужно было смотреть на него. Но теперь уже поздно не смотреть — и она смотрит, смотрит. Самое удивительное, что и дельфин смотрит, не отрываясь. Даже голову набок склонил. — Этого не может быть, но это правда, — неожиданно сказал дельфин. — Такое только в кино случается, а я подобного рода кино терпеть не могу. Не хожу на него никогда. — А я люблю кино. Всякое, — неожиданно сказала Елизавета. — Но в основном то, где все кончается хорошо. Полагаю, что именно оно тебе и не нравится. — Точно. Но я, пожалуй, пересмотрю свои взгляды. — Так чего не может быть? Ты не объяснил. — Не может быть, что это ты. Но по всему выходит, что — ты. Я тебя знаю. — А я тебя нет. Странно, но в словах, которые они (в основном — дельфин) произносят, гораздо больше всяких смыслов, чем кажется на первый взгляд. И гораздо меньше подводных течений. Но главное — им можно доверять; они не вытащат исподтишка палку, чтобы размозжить голову толстой жабе. Они вообще не видят жабы. В упор. — Я тебя видел, — речь явно идет не о жабе. — А я тебя нет. — Это понятно. С чего бы тебе было меня замечать? — Ты видный парень. Ты красивый. — Да ну… Красивая — ты. Сейчас даже красивее, чем тогда. Намного, намного красивее. Ты теперь взрослая, совсем. Самое время удивиться. Выпасть в осадок. Разинуть варежку. Охереть до состояния атома, как выражается Праматерь. Но Елизавета почему-то совсем не удивляется. Удивительно другое: где и когда мог видеть ее дельфин? — И где же ты меня видел? Когда? — Года три назад. Может, чуть больше. Зимой, в парке аттракционов. — Зимой парки аттракционов не работают, — по инерции произносит Елизавета. — Я знаю. Я и сам удивился — ведь этот-то работал! Хотя народу там было немного, честно сказать. Но даже если бы его было много — я бы все равно увидел тебя. Я наблюдал за вами. Но подойти не решился… — За нами, вот как… — Ты была не одна. Со стариком. Очень забавным. Он похож на какого-то актера. Кажется, французского… — На Бельмондо. Это мой отец. — Здорово! Я бы пошел на киношку с Бельмондо. — Я бы тоже пошла. — А давай узнаем… Может быть, где-нибудь идет киношка с Бельмондо? Сходили бы вместе… — Потрясная идея. А что мы делали — там, в парке аттракционов? — Что обычно все и делают. Развлекались. Сначала — на аттракционах, а потом стреляли в тире. А потом взяли шляпы напрокат. Там была будочка со шляпами и вы взяли их напрокат. Кажется, шляпы выглядели как самые настоящие ковбойские. — Это я взяла ковбойскую, — по инерции произносит Елизавета. — А Карлуша… Моего отца зовут Карлуша… Карлуша взял тирольскую, потому что он немец. — Настоящий немец? — Конечно. — И вы живете в Германии? — Нет. Мы живем здесь. — И я живу здесь. Разве не здорово? — Лучше и быть не может. — Я часто о тебе вспоминал. Все это время… Знаешь, как я жалел, что не подошел тогда? Но было бы глупо подходить… Наверное, твоему отцу это бы не слишком понравилось… — Что бы ему не понравилось? — Что его дочь приглянулась какому-то сомнительному типу… — А ты сомнительный тип? — Нет… Но он вполне мог так подумать. — А я тебе приглянулась? — Очень. — Ты случайно не токарь-карусельщик? — Нет, а что? — Мои подруги говорят, что на меня может запасть только токарь-карусельщик. Что токарь-карусельщик — мой потолок. — Твои подруги — дуры. А я не токарь-карусельщик. Но если для тебя принципиально, чтобы я был токарем-карусельщиком… Я могу сменить работу… — Совершенно непринципиально. — Вообще-то я художник-оформитель. Оформляю витрины в магазинах. Половина Каменноостровского — моих рук дело. Могу устроить экскурсию… По местам, так сказать, боевой славы… — Потрясная идея. Значит, ты когда-то увидел меня в парке аттракционов… Зимой — в парке аттракционов. — Это была нехолодная зима. — Но в тот день шел снег? — Да. По-моему, это был единственный снег в ту зиму… Так и есть. Достоверен только снег. Все остальное — никогда и нигде не случалось. Парка аттракционов не существует — это все Карлушина придумка. Жалкие потуги скрыть истину: в тот вечер они встречались с женщиной, давшей себе когда-то труд произвести на свет Елизавету Гейнзе. Карлуша любил эту женщину, но оказался не нужен ей. И Елизавета оказалась ей не нужна. Что женщина и продемонстрировала. Да и бог с ней, с женщиной. Лучше бы ее не было никогда. Лучше бы ее не было, а парк аттракционов — был. Тогда бы все встало на свои места. Тогда Елизавета могла быть счастлива — рядом с этим парнем, Иваном. Инопланетным дельфином. Тогда она могла преспокойно отправиться с ним в киношку на Бельмондо. На экскурсию по Каменноостровскому, где каждая вторая витрина сочинена его руками. Она могла отправиться с ним куда угодно, куда бы он сказал, куда бы подумал, но… этого никогда и нигде не случалось. Следовательно, нет и беловолосого гиганта с рыжим рюкзаком. И бедной, некрепкой на голову Елизавете Гейнзе все только кажется. Ведь оранжевого автобуса и остановки, венчающей целую россыпь цельнометаллических улиц тоже, по большому счету, не существует… Бедная-бедная, сумасшедшая Элизабэтиха. Тронувшийся умом рикиси Онокуни. Несчастный и безумный блюмхен. — Эй, что-то случилось? — дельфин озадачен. — Ты вроде как расстроена чем-то? — Ничем я не расстроена. — Ты, наверное, не веришь мне? — Почему? Верю. Но можно я пойду? — Ты не веришь… Я же вижу… Подожди, я тебе покажу кое-что… Просто наказание какое-то, божья кара!.. Беловолосый Иван реален так, как не был реален еще никто в Елизаветиной жизни. Он реальнее Пирога и Шалимара (теперь и не вспомнить, как они выглядят на самом деле); реальнее Праматери и честного андроида А. А. Уразгильдиевой, реальнее официантов в кафе; реальнее счетов за квартиру и телефон, реальнее двуцветного Ильинского шарфа и Карлушиного аккордеона «WELTMEISTER»; реальнее припаркованных у кафе «Газели» и похожего на крокодила джипа «Infinity». Елизавета в состоянии разглядеть любую, самую мельчайшую деталь его одежды, его лица. На черной ветровке, спрятанной под курткой, написано: «Leon Bourgeois, 84», верхняя пуговица на куртке оторвана с мясом, на правом рукаве — след от широкого мазка белой краской. У него обветренные губы. Простенькая серебряная сережка в ухе — в виде кольца. В режиме самого что ни на есть реального времени он развязывает рюкзак, роется в нем и вынимает потрепанный блокнот. Не Молескин — другой. — Вот, смотри! Я рисовал тебя по памяти… — торжественно произносит он. — Я рисовал тебя, видишь!.. Блокнот со слегка пожелтевшими, расслоившимися и кое-где смятыми и надорванными страницами перекочевывает в дрожащие пальцы Елизаветы — его тяжесть хоть и не велика, но тоже вполне реальна. Она видит себя, никаких сомнений быть не может. На целых двух набросках. На трех. На трех и еще на одном, он лежит отдельно, в самом конце блокнота. И он — самый удачный, самый лучший. И даже на нем Елизавета вовсе не красавица, как декларировал инопланетный дельфин. Она не красавица, но что-то такое в ней есть. Что-то, что-то… что-то, что позволяет перепуганным мальчикам и девочкам доверять ей свои маленькие руки, свои ладони. Но тогда, три года назад… или чуть больше… ничего такого не было и в помине. А он увидел ее такой, какой не видел еще никто. Не хотел видеть. Это потом появились Праматерь Всего Сущего, Илья и все остальные. Но он был первым, инопланетный дельфин. И если этого никогда и нигде не случалось, то как объяснить наброски? Она сошла с ума — вот и все объяснение. — Теперь ты видишь? Теперь ты веришь мне? — Да. Елизавета — сумасшедшая. Но она скорее чувствует себя несчастной, чем сумасшедшей. В висящем на противоположной стене зеркале отражается его светло-голубая джинсовая куртка и торчащий над воротом капюшон. Если бы там была пустота и Иван скромно признался, что он вампир, — ей стало бы легче. Ведь она перечитала массу литературы о вампирах, пересмотрела массу фильмов, и нашла Гэри Олдмэна в роли Дракулы привлекательным не хуже Венсана Переса. И даже пускалась в праздные рассуждения относительно того, смогла бы она полюбить вампира или нет. Теперь Елизавета знает точно: ни за что на свете она не полюбила бы вампира. А также китайца, араба, ВИЧ-инфицированного и прочих, прочих, прочих. Единственный, кого она могла бы полюбить по-настоящему, стоит сейчас перед ней. И совершенно неизвестно, существует он на самом деле или нет. Елизавете нужен взгляд со стороны. Как можно более циничный, приземленный, рациональный. Взгляд Пирога, взгляд Шалимара. Жаль, что Шалимар не пришла, пропустив тем самым календарную встречу. Жаль и в то же время хорошо, что она не пришла. Просто расчудесно! Ведь если инопланетный дельфин все же существует и Шалимар увидит его — она не удержится от дешевого флирта с таким ослепительным красавцем. И он конечно, поведется, напрочь позабудет о Елизавете и переключится на сексуальную цыпочку Шалимара. Как это она говорила когда-то? — Если бы у Лайзы кто-то возник… минут эдак на десять… То на одиннадцатой он бы переметнулся ко мне. Даже на пятой. Даже на третьей. Такая она — Шалимар. И хорошо, что она не пришла. ОНА ПРИШЛА. Спустя полтора часа после назначенного времени. Вот сука! Сука-сука-сука!.. Стоит всего в метре от Елизаветы. В новой, ослепительной стрижке. С выкрашенными в медный цвет волосами. С фигурой, которую просто подмывает запихнуть в деревянный нужник, — такая она безупречная. С шеей, которую можно завязывать на бант, — такая она длинная. С макияжем, который хочется немедленно размазать половой тряпкой, — такой он идеальный. От Шалимара пахнет охренительными духами, вернее — воняет, вернее — разит. О-о, чтоб ты сдохла, Шалимар! Чтоб ты сдохла! И не сейчас, а пять минут назад, так и не зайдя в кафе!.. Синхронно попала под колеса «Газели» и джипа «Infinity», и они раздавили тебе черепушку колесами и порвали колготки бампером!.. И на похороны меня не жди, Шалимар, чтоб ты сдохла!.. Реакция Шалимара пока неясна. Она лишь слегка приоткрыла рот, облизывает губы кончиком языка и улыбается. — Приветики! — наконец говорит Шалимар, подходя поближе. — Извини, я опоздала. — Ничего. Если честно, я уже собралась уходить. — Лучше поздно, чем никогда. Я же пришла. Ну, не дуйся. — Я не дуюсь. Мне действительно пора. — Опять поплывешь в свой хоспис, к вонючим мертвецам? — Они не мертвецы. — Почти что мертвецы. По-моему, у тебя не все дома, Лайза. Вот оно, началось! Неизвестно, сколько простояла Шалимар в отдалении, наблюдая за Елизаветой. Наблюдая, как Елизавета обращается к невидимому собеседнику, говорит с ним о чем-то, жестикулирует, совершает пассы руками. Берет в руки несуществующие предметы, делает вид, что внимательно рассматривает их, — это и называется «совершать пассы руками». Господи, ну почему так?! Почему она сумасшедшая? Почему, как только в ее жизни появился кто-то, так ей необходимый, — сразу оказывается, что он всего лишь призрак. Фантом. — …И выглядишь ты ужасно… — что это за стих сошел на Шалимара? Давненько она не тыкала Елизавету носом в ее недостатки и несовершенства. А сейчас прямо с цепи сорвалась. Не унять. — Выгляжу, как обычно. — Понятное дело, почти что мертвецам все равно, кто там с ними рядом. Они больше о душе думают. Но ты-то не только с ними бываешь… Ну да. Еще и с тобой, Шалимар. И с инопланетным дельфином. Он стоит совсем рядом, переводит взгляд с Шалимара на Елизавету и обратно. Инопланетный дельфин такая же реальность, как и Шалимар. Тени на их лицах распределены одинаково, никто не очерчен резче, никто не очерчен слабее, как же она несчастна!.. — Вы простите, что я так наехала на Лайзу… То есть — на Елизавету. Но я ее близкая подруга, и Лайзина судьба мне не безразлична. — Мне тоже. Вот теперь Елизавете точно начинает казаться, что она сошла сума! Шалимар разговаривает с дельфином, а дельфин разговаривает с ней!!! Одно из двух: либо дельфин существует, либо не существует ни его, ни Шалимара. И они ведут беседу исключительно в Елизаветиной башке, там же находится кафе, официанты, посетители и припаркованные автомобили за стеклами. Но это уж слишком многоступенчатый и сложносочиненный бред — даже для путаной Елизаветы. Нужно принять очевидное (инопланетный дельфин реален, реален!) и перестать париться по поводу этого никогда и нигде не случалось. Случалось. Случилось. — Что же ты не представишь нас, Лайза? Совсем одичала? — Да, конечно. Это моя подруга Шалимар… э-э… Ольга. А это — Иван. Иван — художник. — Вот прямо настоящий художник? — губы Шалимара мокро блестят. — Оформитель. Я оформляю витрины, — губы Ивана — сухие и обветренные. — Значит, вы дизайнер. И давно вы знакомы с Лайзой? — Шалимар! — Елизавета умоляюще прижимает руки к груди. — Ну что ты устраиваешь допрос человеку? Уймись, пожалуйста. — Ничего, все в порядке, — снисходительно улыбается Иван. — Мы знакомы давно. — Вот как? — Шалимар озадачена. — А она ничего о вас не говорила. — И правильно делала, что не говорила… — нервы Елизаветы на пределе. — Тебе только скажи что-нибудь. — Скрывала вас… — Шалимар обращается напрямую к инопланетному дельфину, игнорируя Елизавету. — И я ее понимаю. Такого красавчика нужно держать подальше от подруг. Уведут обязательно. Я ее понимаю, да. Но нет ничего тайного, что не стало бы явным. Вы согласны, Иван? — Глупо спорить с очевидным. — И вы… встречаетесь? — вопрос адресован Ивану. Он, конечно, скажет правду («нет, мы не встречаемся»), — и почему эта правда неприятна Елизавете? Неприятна и все тут. «Нет, мы не встречаемся» будет означать, что он свободен, и Шалимар может смело ввязываться в борьбу за самца. Елизавета не собирается бороться ни за какого самца, она сама — свободный человек. — Нет, мы не встречаемся. Мы просто… друзья, — говорит она Шалимару. — Прекрасная новость. Тебе действительно пора, Лайза? — Шалимар сама кротость. Если Елизавета проблеет «нет» — получится откровенная лажа, ведь пять минут назад она настаивала на том, что должна уйти. Елизаветино «нет» будет выглядеть мелочно и недостойно, как будто она испугалась, что инопланетный дельфин переметнется к Шалимару и решила проконтролировать ситуацию. Контролировать ситуацию больше невозможно. — Я пойду. Всем пока. Хорошего вечера. Удачной охоты. Ну и плевать, плевать, убеждает она себя, толкая дверь кафе. Плевать, но лучше бы инопланетный дельфин существовал только в ее воображении, лучше бы параллельные реальности никогда не пересекались, хотя Илья и утверждал обратное. Тогда бы ей не было так больно, как больно сейчас. Счастье было ярким, но недолгим, как выражается Праматерь. Но кто сказал, что ты создана для счастья, Элизабэтиха, рикиси Онокуни? Ты создана для того, чтобы маленькие испуганные дети брали тебя за руку. Разве не в этом твое предназначение? В этом, конечно же, в этом. Начинает накрапывать дождь, такой же достоверный, как и тот прошлый снег. И скоро зажгутся фонари, и сумрачный город смягчится, и придется заново придумывать, чем занимать третью пятницу месяца. Елизавета больше не собирается встречаться с Шалимаром. Никогда. Потому что встречаться с Шалимаром с сегодняшнего дня означает встречаться и с… С человеком, имени которого она никогда больше не произнесет вслух. Ну их, этих инопланетных дельфинов! Увидишься с ними на мгновение, а потом страдаешь полжизни. Самые бесполезные и вероломные животные на свете. — Эй! — кричит Елизавете инопланетный дельфин. — Подожди меня!.. Секунда — и вот он уже идет рядом с ней, высоченный, красивый, беловолосый, с маленьким серебряным колечком в ухе, с оторванной пуговицей на куртке. — Правда, что ты ждала ее полтора часа? — Правда. — Я бы и трех минут на нее не потратил. Елизаветино сердце кувыркается в груди, оно совершает самые немыслимые кульбиты — почти как дельфин в океане. — Обещай, что ты повременишь с выводом о том, что мы просто друзья. — Хорошо, — справиться с сердцем нет никакой возможности, но Елизавета и не хочет справляться. — Обещай, что ты расскажешь мне о себе. — С начала или с конца? — Можно с середины. Ты обещаешь? — Да. Но и ты обещай, что расскажешь о себе. — Что именно ты хочешь знать обо мне? Что она хочет знать об инопланетном дельфине? Все. В ее голове роится масса вопросов к нему, неизвестно, с какого начать. — Расскажи про блокнот. Про Молескин. — Я купил его вчера, в одном магазинчике на Подковырова, рядом с Большим Проспектом. «Лавка художников», может быть, знаешь? Елизавета радостно трясет головой — она понятия tie имеет о магазинчике «Лавка художников» на Подковырова, рядом с Большим. — Там их было несколько, этих Молескинов. Две Барселоны, два Лондона, Прага и три Амстердама. — Но ты взял Париж. — Мне как раз достался последний. — А ты был в Париже? — Нет, но очень хочется съездить. Теперь еще больше, чем раньше. — Почему? — Из-за тебя. Ты поедешь со мной? Как-нибудь? — Все, кого ни спроси, рвутся в Париж. Наверное, это очень романтичный город… — Не знаю. Меня в Париже интересует только одно место. — Какое? — Никогда не догадаешься, — инопланетный дельфин улыбается, и это самая удивительная, самая обаятельная улыбка, которую Елизавета когда-либо видела. — Станция метро «Сталинград». Представляешь — в Париже есть наш Сталинград!.. — Представляю, — Елизавета радостно трясет головой. — Квадрат А-3, синяя ветка. Между станциями «Ле Шапель» и «Колонел Фабиен». Я права? — Точно! Так во всяком случае написано в Великом Молескине, — рука у дельфина теплая, а пальцы так и вовсе горячие, и Елизавету не покидает ощущение, что они тоже улыбаются. — Так мы идем в киношку?.. — Лучше в парк аттракционов, а потом в киношку. — В тот самый парк? — В тот самый. — Тогда нам придется ждать зимы. Это долго. — Чтобы не было так долго, давай и вправду скатаемся на метро Сталинград. Но ты ведь и не торопишься? — Нет. Теперь — нет. Спасибо тебе, Карлуша!.. Ты самый лучший папа на свете. И ты прислал замечательного парня: тоже — самого лучшего на свете. Но даже если его прислал не ты — все равно спасибо. Разве можно желать большего? Только одного — чтобы парижскую станцию метро «Сталинград» вдруг не переименовали. И чтобы хоть где-нибудь в городе шла киношка с Бельмондо. ЕЩЕ ОДИН МОЛЕСКИН

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка