Шрифт:
Мертвые исчезают так быстро. В больнице Генри нашептывали о свежих покойниках, которых второпях вывозят из палаты в особом ящике на дне тележки с оборудованием — чтобы посетители ничего не заметили. Генри захотелось, чтобы прощание с Уильямом — если тому суждено умереть — превратилось в торжественную церемонию, подобную тем, о которых написано в книге: процессия плакальщиц, вздымающиеся к небу языки пламени, даже бой гладиаторов, чтобы увенчать такое событие. По правде сказать, он не сумеет сделать и самые простые распоряжения. К каким гробовщикам обратиться, как зарезервировать участок на кладбище, согласовать время церковной службы, список ораторов, где добыть камень для памятника? Нельзя же консультироваться с Уильямом! Тот поймет, что Генри уже готов сдаться. Смерть затрагивает не только умирающего, но и всех, кто ему близок. Генри понимал, что сам не справится.
Поезд со свистом ворвался в тоннель и выскочил с другой стороны. Свет, тьма, снова свет чередовались с такой быстротой, что в глазах зарябило, словно он долго смотрел на солнце. Генри дважды сморгнул, отгоняя заползшую в вагон серую пелену. Постепенно он снова стал отчетливо различать рядом с собой фигуру Уильяма, будто выплывший из тумана корабль. Во сне тревожные складки в уголках губ и морщины на лбу разгладились, сейчас Уильям выглядел моложе, но вместе с тем — не таким живым. Голова откинулась набок, железы на шее сильно выдавались — почти вторые щеки. Лицо сейчас, с закрытыми глазами, было немым, опустошенным, похожим на гипсовую маску. Хотя грудь Уильяма ритмично вздымалась и опадала, на миг Генри почудилось: вот таким он увидит друга, когда тот умрет.
Наступит ли момент, когда Уильям и сам отречется от последней надежды, и они вместе начнут планировать его смерть? Или они будут притворяться до самого конца, даже если Уильям пластом будет лежать в постели? Откуда такой пессимизм, ведь новое лечение должно бы ободрить его, вдохнуть новую, упорную веру? Или облик тех двух больных в приемной Алана окончательно уничтожил надежду? Или книга, которую он читал, приблизила смерть и сделала ее куда более реальной, чем жизнь?
— Расскажи мне что-нибудь, чего я не знаю, — произнес вдруг Уильям, широко раскрывая глаза. Он полез в рюкзак, выискивая остатки прихваченного в дорогу завтрака.
Генри, вздрогнув, уронил книгу, как будто сам только что проснулся. Перед тем как раствориться в этом сне наяву, он прочел, что печи крематория нагреваются до 1800 градусов. Сколько он ни напрягал мозги, пытаясь припомнить что-нибудь любопытное из журналов или газет, перед глазами одно: горящие, корчащиеся в огне тела.
— На днях мама говорила мне по телефону, что на всю страну осталось только тридцать семь станций, передающих классическую музыку, — припомнил он наконец.
Уильям зевнул.
— Ты бредишь! — бодро объявил он, вгрызаясь в черствую горбушку.
— Ага, — подтвердил Генри и на том остановился — больше ничего придумать не смог. Повернулся посмотреть на берег реки, окаймленный широкими зелеными лугами и полями, тут и там — рощицы дубов, берез и сосен. В другой ситуации пейзаж пробудил бы в нем тоску по простой сельской жизни, но сейчас Генри видел лишь акры и акры кладбища, площадку для игр, где резвились мертвецы. Кружившие в вечернем воздухе птицы казались стервятниками, густые тени — саванами. Полыхающая листва, красная, оранжевая, желтая, ждет лишь зимы, чтобы облететь и освободить место для трупов, которые будут свисать с ветвей вместо рождественской гирлянды.
В тени холма, на границе ранчо, было устроено кладбище, где семья Уильяма из поколения в поколение хоронила своих мертвецов. Могилы предков: Публий Вергилий Адамс, Эбер Хендрикс, Мэри Брюстер, Элайджа Хаббард — ряд имен, родственные связи, более ста лет на одном клочке земли. Малейшие свидетельства о предках и родственниках аккуратно хранились на чердаке в деревянных ящиках, расписанных по годам. От патриарха к патриарху переходили альбомы с выцветшими фотографиями, дневники, письма, метрики, лицензии на брак, паспорта, бухгалтерские книги, кое-как отпечатанные автобиографии. Купчая на ферму в рамочке под двойным стеклом висела в гостиной над камином, словно рыцарский герб.
На западном краю кладбища, на самой границе ранчо, оставался большой нетронутый участок травы — для родителей Уильяма, для его сестер и для него самого, для их потомков. Отец все волновался, хватит ли места следующим поколениям. Ему виделось, как в грядущие века ряды могил заполняют весь склон холма — ни просвета.
В детстве Уильям играл внутри ржавой витой ограды, окружавшей наиболее древние могилы. Полуразвалившиеся надгробья превращались в руины павшей крепости. Старые памятники будто застыли в миг яростного сражения, завалились набок, иные почти касаясь земли — так, в разных позах, падают тяжело раненные и убитые воины. Многие памятники давно лежали на земле, обросли сорняками, раскололись на куски. Лишь один камень оставался совершенно прямым посреди всеобщей разрухи. Он стоял в стороне, твердый, неколебимый, словно его пощадила катастрофа, уничтожившая собратьев. Буквы на лицевой стороне памятника давно стерлись, он сделался белым, гладким, как кость.
Этот пейзаж Уильям сравнивал с фотографией, запечатлевшей давнее стихийное бедствие — застывшее мгновение вибрирует, грозя ожить. Мальчик часами всматривался в каждый камень, обтирал поверхность памятников, выскребывал грязь из щелей, пытаясь прочесть даты. Ему уже тогда важно было знать, кто из предков умер молодым. Ползая на четвереньках и читая надписи, он боялся, что однажды прекратится действие двойной силы тяжести, приковавшей угрюмые камни к земле, и монументы рухнут, погребут его под собой.