Шрифт:
Понижающийся уровень ртути на земле, холодеющие по мере подъема верхние слои атмосферы, горящая осенним накалом листва, чей цвет напоминает цвет разлившегося по земле заката, – все это уточняет если не цель, то – обстоятельства полета. Обстоятельства эти – время: «Время есть холод» (Эклога IV, зимняя).
На этом, однако, смысловые функции опускающегося столбика ртути не заканчиваются. На фоне заката и меркнущего на уровне стратосферы – через несколько строф – горизонта – следует учесть отсылку к ракурсу в конце высотной перспективы, в которой обретается вечность возносящейся душой поэта, то есть – отсылку к строчке У. Х. Одена из элегии «На смерть Йейтса»: «The mercury sank in the mouth of the dying day».
Иными словами, постепенно становится ясно, к чему приведет – или что побочно происходит – в результате отречения ястреба от этого мира: уподобление им Времени – воплощенной просодии, обретаемой наравне с вечностью в эмпирее.
Но для ястреба это не церкви. Выше лучших помыслов прихожан, он парит в голубом океане, сомкнувши клюв.Здесь в меньшей степени имеется в виду ницшеанский аспект внеположенности этическим аспектам оставляемого ястребом бытия. Все дело в одном слове, утверждающем качество предпринятого полета – и вместе с тем его онтологическую суть: это слово – «лучше». В полете – полетом – поэтической речью – стремлением к овладению «наивысшей формой существования языка» есть не только очевидный обертон отрицания, отречения, но – преобладание развития, производства совершенно нового смысла. Происходит это, в частности, и по чисто логической причине, которая заключается в следствии, вытекающем из теоремы Геделя о неполноте: объективный взгляд на сложную, противоречивую систему – каковой и является дольний мир – невозможен изнутри, – такой взгляд с необходимостью должен быть этой системе внеположным, должен быть из нее исключен, выколот, как сингулярность. Отсюда – для овладения истиной требуется полет, восхождение.
Отсюда же – превосходное качество этого взгляда – «лучше», правдивей.
<…> осеннюю синеву, ее же увеличивая за счет еле видного глазу коричневого пятна, точки, скользящей поверх вершины ели; за счет пустоты в лице ребенка, замершего у окна, пары, вышедшей из машины, женщины на крыльце.Как раз этот – правдивый – взгляд, возвращаясь отражением внизу в лицах людей, увеличивает мир, их представление о нем. И в то же время – он опустошает эти лица, делает их не-земными, придает им «необщее выраженье» – за счет увеличения их знания о пределах этого мира, о величии смысла – или величии бессмыслицы – в нем происходящего.
В этом расширении – потолка полета, горизонта, взгляда – для наблюдателя и заключается одна из главных функций искусства: взгляд снизу на купол может оказаться значительно выше взгляда в открытое небо.
Эк куда меня занесло! Он чувствует смешанную с тревогой гордость.Пределы смысла мира увеличены дорогой ценой – даром полета, даром высшей речи, – за который, разумеется, неминуема расплата. Но загвоздка именно в этом «разумеется». Одной отсылкой на такое отработанное, ставшее косным и общим местом – романтическое положение, как «судьба поэта» – здесь не обойтись. И не только оттого, что этот пункт – пустой.
Не обойтись здесь также и рассуждением о свободе как о непреложном следствии метафизического содержания языка: о свободе, которая обретается посредником и творцом его «высшей формы» – поэтом. Последнее положение не годится хотя бы потому, что, развивая его, увы, с необходимостью придется столкнуться с риском скатиться к философствованиям вроде «де Сад-Печорин».
Что же остается? Видимо, просто сказать, что ощущения ястреба – вполне человеческие. Оказавшись на вершине, имея под ногами не почву, а весь окоем, человеку свойственно быть охваченным именно этим, сложным ощущением тревоги и гордости. И дело здесь, конечно, не в спортивном азарте – альпинистского толка. Тревожность этого состояния – совсем не та тревога Икара, связанная с осознанием необратимости его полета. Падение Икара – возвратный ход маятника, возмездие за земную гордыню. В случае ястреба гордыня его – не от мира, так как не предполагает возврата на землю, где бы он мог ею воспользоваться. Гордость птицы – заслуженна, так как полет ее – предприятие изначально бескорыстное; и падение есть не совсем падение, хотя и сказано – «Что для двуногих высь, то для пернатых наоборот», но – невозвращение.
В такой непростой ситуации, в какой оказались мы, пытаясь разобраться с этими двумя строчками, видимо, было бы наиболее верным средством – воззвать к чувству здравого смысла. Чтобы остановить умножение вариативности интерпретаций, следует сосредоточиться на том, о чем, собственно, стихотворение – на функциональном соотношении Поэта-Ястреба и Языка-Полета:
Существует, как мы знаем, три метода познания: аналитический, интуитивный и метод, которым пользовались пророки, – посредством откровения. Отличие поэзии от прочих форм литературы в том, что она пользуется сразу всеми тремя (тяготея преимущественно ко второму и третьему), ибо все три даны в языке; и порой с помощью одного слова, одной рифмы пишущему стихотворение удается оказаться там, где до него никто не бывал, – и дальше, может быть, чем он сам бы желал. Пишущий стихотворение пишет его прежде всего потому, что стихосложение – колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения. Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии отказаться от повторения этого опыта, он впадает в зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость от наркотиков или алкоголя. Человек, находящийся в подобной зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом. [17]
17
Бродский И.Нобелевская лекция. 1986.