Новый Мир Журнал
Шрифт:
Она вдруг стала богомольна! То есть не то чтобы уверовала в Бога по причине душевных страданий или духовных исканий, а просто у нее созрел хитроумный план: можно ведь и церковь использовать как театр. Она покрывала голову платочком и шла к заутрене или к обедне, где с самым смиренным, с этаким “ангельским” выражением на лице становилась так, чтоб видел ее молодой священник. Нет-нет, в этом не было амурного мотива, только расчет: священник слыл просветителем в Новой Корчеве, городские власти были к нему благосклонны. Ольга же так истово крестилась, так прилежно шептала слова молитв, с такой готовностью становилась на колени и кланялась до полу — разве может не отозваться сердце священнослужителя при виде столь ревностной прихожанки!
На очередной исповеди прихожанка со слезами поведала о своей горькой доле: бабушка, мол, тиранит их, молодоженов, житья не дает. Священник обещал помочь в тяжких обстоятельствах и обещание свое выполнил: используя свое пастырское влияние на городские власти, добился, чтоб молодую семью поселили в общежитие.
Как только Ольга с мужем прописались там, церковь посещать она перестала.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Моя мать умерла весной, отпраздновав Пасху. Праздник этот она очень любила, каждый год загодя готовилась к нему, хотя была не шибко богомольна: в церковь не ходила, постилась не строго. Но в Страстную неделю обязательно устраивала генеральную уборку, словно бы приобщаясь таким образом к мукам Христовым. Она усердно мыла и полы, и окна, и даже потолок, стирала половики, занавески, постельное белье; носила стираное полоскать к речке, усердно выколачивала там вальком... Мало того, белила печь и прочищала трубу, насколько это ей удавалось, не забираясь на крышу.
Зато в светлое Христово Воскресенье у нее в избе было именно светло, празднично: лампадочка в красном углу перед образами теплилась как-то по-особенному кротко и смиренно, крашеные яички лежали горкой на блюде, солнышко сквозь выглаженные утюгом оконные занавески светило на чистые половики… Но сама хозяйка, умаявшись, непременно заболевала и, по ее собственному выражению, лежала пластом, не в силах двигаться.
А в этот год накануне праздника она зачем-то решила еще срубить старую сливу перед окнами. Слива никак не поддавалась ни топору, ни пиле, а потом не хотела падать, цеплялась за старые вишни, — хотела жить. Мать валила ее, валила, напрягая все силы, — не смогла. Позвала соседку, такую же немощную старушку, и вдвоем они кое-как одолели дерево. Но мать на этом не успокоилась — обрубала ветки, распиливала ствол, таскала к сараю, чтоб уложить в поленницу эти дровишки, чтоб во всем “порядочек” воцарился в ее княжестве …
Это была, конечно, излишняя и неправедная затея; на сливе той каждый год в конце августа вызревал обильный урожай, но, собирая его, мы оставляли следы на грядках — это было матери в досаду и послужило причиной того, что она решила срубить дерево.
Я пришел ее поздравить с праздником, застал больной, стонущей, вызвал “скорую”. Приехавшая женщина-врач посоветовала ложиться на операцию: камни в желчном пузыре
— Вы еще не в безнадежном возрасте, — говорила она. — Вишь, у вас и память хорошая, и ум ясный.
Это верно, мать до конца дней сохраняла ясность ума и памяти. Вот только боли в животе давно мучили. Но я уговаривал ее:
— Тебе уже восемьдесят седьмой год! Запомни мои слова: ты живешь только до того дня, когда тебе сделают эту операцию.
Соседка, пришедшая ее проведать, убежденно кивала:
— Зарежут. Как пить дать, зарежут.
Я попенял матери: зачем срубила сливу? Поручила бы это дело мне, коли та мешала!
— Да я уж и то подумала: не в наказание ли это, — сказала она покаянно. — И что втемяшилось! Хорошая была слива… Так уж, знать, Господь покарал за грехи.
“Никем же не мучимы, сами ся маем”, — пришло на память недавно вычитанное в какой-то книге.
Однако больная приободрилась при нашем общем разговоре, и я ушел от нее, повеселев. Но на другой день племянница моя Ольга застала бабушку охающей, поспешила вызвать “скорую” , и на этот раз уж никто не отговаривал больную ложиться в больницу. Внучка — и та: надо, надо оперировать бабушку. А она умела быть настойчивой, даже категоричной: мол, слышать ничего не хочу, ложись на операцию, и все тут. И вот мать увезли, а я узнал об этом не сразу.
Она прожила после той операции только один день, да и то в беспамятстве.
Мы похоронили ее весенним ласковым днем. Солнышко светило, на кладбище пташки пели. Я заглянул в отрытую могилу — она показалась мне ужасающе глубока: Ольгин муж со товарищи постарались.
На меня была возложена обязанность закупить ящик “горькой” — для поминок, а жена брата моего распоряжалась приготовлением поминальной трапезы: салата оливье, винегрета, котлет и прочих яств.