Шрифт:
Пассажиры начали выходить из вагона, и Владимир продвинулся чуть вперед. В низине, за спиной Анны, его взору предстал классический июнь московских предместий. Горячие деньки совершенно преобразили картину, которая обычно смотрится невзрачно.
По-женски округлые изнывали от зноя бедра реки, словно одетые в голубые колготки с серебряными блестками; зеленый лес – страстно, яростно зеленый лес, каким он бывает в Подмосковье только в начале лета, – фамильярно облокотился на упомянутые голубые бедра, лениво развалившись и заняв собой всю левую половину пейзажа; правее, за рекой и лугом, располагался пологий холм, покрытый множеством огородов и оттого похожий на колоду затрепанных карт, которую чья-то небрежная рука оставила беспорядочной кучей на зеленом сукне.
Волнующее впечатление произвело все это на Владимира. В пейзаже удивительно сочетались внешняя скромность и подспудная разухабистость. Или, наоборот, под наигранной разнузданностью природа как бы скрывала свою внутреннюю стыдливость – толком было не разобрать.
Вдобавок Владимир почему-то решил, что Анна, стоящая вот так, на фоне живописного вида, в точности похожа на знаменитую Мону Лизу. Возможно, на него повлияло отдаленное композиционное сходство между старинным полотном и живым изображением, а возможно, – что-нибудь другое, сказать сложно. Во всяком случае, отождествлению Анны с малопривлекательной, тонкогубой и толстощекой пассией великого Леонардо не помешало даже то, что Русанова была блондинкой с довольно чувственными чертами лица.
Анна чуть щурилась от солнца. Ветер касался ее длинных распущенных волос, трогал легкий розовый сарафан, четче обозначая фигуру и без того достаточно открытую. Мир вокруг сиял.
Между прочим, не долее нескольких секунд наблюдал Владимир очаровавшую его картину. Но в течение этих секунд с реальностью происходило (так, по крайней мере, померещилось Осташову) нечто странное. Владимиру почудилось, что толпа в дверях совершенно замерла и что вообще остановилось все вокруг – застыли даже птицы в полете над ближней опушкой леса, – и лишь подол сарафана Анны продолжал шевелиться от ветра. Мгновение драгоценным камешком застопорилось в песочных часах жизни.
Но, впрочем, ненадолго. Народец в тамбуре пришел в движение, и вихрастые головы, как малярные кисти, варварскими взмахами заработали по бесценному полотну неведомого мастера. Владимир снова отошел к стене и задержался, надеясь, что толпа из вагона быстро схлынет на перрон, а те люди, которые приготовились к посадке и томились на платформе по бокам дверей, еще не успеют ринуться внутрь, – вот тут-то, ожидал Владимир, ему удастся поймать повтор чудесного мига. Однако когда пассажиры покинули тамбур, Анны на месте не оказалось. А без нее пропала и прелесть всего изображения. Вернее, оно вдруг наполнилось пронзительной тоской.
Владимиру это показалось непонятным. Ведь он не был влюблен в нее. Но еще более странным ему показалось то, как вообще в его голову могла прийти мысль о влюбленности. Конечно, Анна была привлекательна. Очень привлекательна. Однако по большому счету она его не волновала. Осташов был убежден в этом. А между тем, он не только глубоко проникся мимолетной картиной, центром которой была Русанова, но сверх того, отчего-то тут же с уверенностью сообразил: этот внезапно запавший в сердце стоп-кадр сохранится в памяти навсегда и станет для него тайным символом несбывшихся надежд, несостоявшейся любви.
В жизни Осташова была несостоявшаяся любовь. Даже две. Первая в десятом классе. Девушку звали Наташей, Владимира она просто не замечала, потому что ей нравились мужчины возрастом не менее двадцати лет, студенты или ребята, отслужившие в армии, но никак не однокашники.
Вторая большая любовь накрыла волной Осташова, когда он уже учился в автодорожном институте. Эта вторая девушка, кстати, тоже была Наталья. И с ней они тоже учились на одном курсе, в одной группе. И тут по существу произошла та же история, что и в десятом классе. Когда Наталья-2 выскочила замуж за Олега Горбатова с четвертого курса, пребывание в «Автодоре» потеряло для второкурсника Владимира последние остатки смысла, и он без сожалений ушел из института. А отцу, с трудом пристроившему его туда, на этот раз пришлось задействовать свои связи, чтобы загремевший в армию сын попал в хорошую часть поблизости от Москвы (что, кстати, вполне удалось: всю службу Владимир проволынил художником при офицерском клубе под Подольском).
Вот каковы были две большие несостоявшиеся любви Осташова.
Первая любовь испарилась как-то быстро, сама собой. Вторая оказалась занозистей, долго терзала и мучила, но в конце концов тоже исчезла, превратилась с течением времени в аморфно-обобщенную тоску.
Картина с Анной Русановой, стоящей у перил на платформе «Красково», таким образом, стала олицетворением этой тоски и несбывшихся мечтаний – тех расплывчатых, сокровенных ожиданий, которые клубятся на дне колодца души и в таком, дремучем виде обладают для сердца фантастической, термоядерной энергией, а при попытке извлечь их на поверхность и пересказать кому-нибудь превращаются в нечто тривиальное, плоское и выморочное. Подобные мечты и внутренние искания существуют на особицу и не подлежат переводу на буквенный язык.
Кстати, Владимир и размышлял о девушке Анне и обо всем этом тоже смутно, не детализируя и не раскладывая стремительные чувства по полочкам, сколоченным из слов.
Увязнув в своих впечатлениях, Осташов уже последним из пассажиров медленно приблизился к дверям. В левой руке он держал свернутую трубой газету, а правой пытался щипками отлепить от влажного тела серую летнюю майку. Когда Владимир в рассеянности наконец ступил с площадки тамбура на станционный бетон, какая-то суетливая бабка с мешком за плечами, бурей врываясь в вагон, ощутимо пихнула его локтем.