Шрифт:
Форрест кивнул.
— Верю, верю. У тебя теперь целый домище. — Он улыбнулся и обвел рукой просторную, залитую светом комнату.
— Для меня это тьфу!
— А для меня — нет, — отозвался Форрест. Он слушал старика, слегка приподнявшись на постели. Потом сел, натянул ботинки и принялся старательно шнуровать их. Поднялся, сделал несколько шагов к двери (теперь он был ближе к ней, чем Банки, который все еще стоял на коленях) и тут вдруг обернулся и сказал: — Прости меня, Банки. И спасибо за доброту. Домой я пойду один… — на-конец-то один. Я надеюсь.
Он сказал это и вдруг подумал, что и прошлым вечером говорил, что идет домой, но теперь-то это прозвучало совсем по-иному, будто речь шла не о конечном пункте, а о воротах, о шлюзах.
— Ив моей будущей жизни ты мне не помощник. Да и я тебе тоже.
— Мне помощь и не надобна. Я сам могу помочь. — Банки поднялся, посмотрел на Форреста и в подтверждение простер к нему руки — вот его сила, достойная любого мужчины, и стариковская мудрость, незамутненная, неодеревенелая — только бери.
И, хотя Форрест не знал этого и никогда не узнает, он взял уже то, чем мог воспользоваться, — откровение, рожденное историей Банки и явившееся ему во сне, в том самом сновидении (погребенном сейчас в глубинах его памяти) о его собственном потерянном отце, брошенном, угасшем. Форрест сунул руку в карман, вытащил бумажник и протянул старику доллар.
— За хлопоты, — сказал он.
Банки укоризненно покачал головой и не двинулся с места; не мигая, широко раскрытыми глазами он смотрел на Форреста, а тот еще раз сказал «спасибо», повернулся, взял саквояж и быстро вышел.
Джойс Кэрол Оутс
Агония
Аркины жили в дощатом трехэтажном доме. Когда-то дом был белый, но уже много лет напоминал неуютным, унылым видом нахохлившегося в стужу воробья. Долгими зимами снег злобно сек беззащитные высокие стены, залеплял окна; весной и осенью по ним хлестал дождь, и вода, переполняя ржавые, забитые листвой водосточные трубы, стекала на землю по вылизанным непогодой доскам. К дому была пристроена веранда, она давно осела, но из года в год в теплую погоду там сидели дети разного возраста и смотрели на дорогу; малыши постепенно подрастали, подростки куда-то исчезали, старики тоже исчезали, и наконец осталось только четверо: мать и трое детей. Проезжие невольно вздрагивали, внезапно увидев этот дом посреди жалкого, вклинившегося в лес клочка земли: не дом, а какая-то нежилая развалина на отшибе, даже изгороди нет. Под стенами раскиданы кучи гнилого сена, потрескавшиеся или пустые окна третьего этажа забиты кусками картона. Сзади — небольшой сарай, приспособленный под гараж, и приземистое сооружение из старых бревен — бывший курятник, а весь двор, как метастазами рака, изъеден грязными, без единой былинки пятнами, будто почва заражена.
Как-то октябрьским вечером Джин Аркин, глядя из окна машины на выплывавший из-за чахлых деревьев дом, призадумалась: как же ей жить дальше? Ее подвез знакомый, парень двумя-тремя годами старше; он работал в городке на заправочной станции, а она уже почти пять месяцев служила там на почте. Оба бросили школу, и у каждого были на то причины. У Джин по нелепой случайности погиб отец — трактор перевернулся на склоне, и он лежал под ним придавленный, пока не истек кровью. Случилось это весной. И вот Джин сидела в грязной машине и смотрела, как последние деревья убегают назад, открывая старое, похожее на деревянный череп сооружение.
— Как там Тимми? Еще не сбежал с фабрики? — поинтересовался парень.
Он был высокий, крупный, неуклюжий и грубый; при нем она ощущала опасность — утомительный, неослабевающий холодок внутри.
— Пока работает, — ответила она. Тимми, ее старшему брату, было восемнадцать.
— Во флот не собирается? — опять спросил парень.
— Вроде собирается. — Джин вдруг резко выпрямилась: в их дворе стояла машина, значит, приехал мамашин ухажер. — Если бы мать его выставила, — протянула она, — если бы могла достать денег где-нибудь еще…
Не отрывая глаз от машины, она беззвучно шевелила губами, грязно ругаясь про себя. Сердце у нее колотилось.
— А… этот, — сказал парень и ухмыльнулся.
Всего восемнадцать лет, а у него уже морщинки на лице, забитые то ли грязью, то ли салом. Щербатые зубы, огрубевшая кожа, нескладная звериная голова; и все-таки Джин знала, что по-своему он красив, что-то в ней тянулось к нему, несмотря на неприязнь.
— Что тут смешного? — спросила она.
— А я ничего и не сказал. Неплохой мужик этот Уоллес, насколько мне известно.
Джин почувствовала, что ее лицо одеревенело. Вокруг рта, наверное, собрались складки. Стареть не хотелось — во всяком случае, не так скоро. Теперь, когда мать опять «полюбила», Джин казалось, что сама она стареет. Зато мать молодела на глазах: все что-то напевала в кухне и завивку себе сделала мелким бесом.
— Моя-то по крайней мере не пьет, — сказала Джин. Лицо у парня напряглось. — Сука, конечно, но не пьет. Они с Уоллесом сходят иной раз в бар или дома пиво тянут, но больше всего ей по душе мороженое в стаканчиках… Да что с тобой?