Шрифт:
И опять разревелась.
Женя подъехала к дому Ольшанской. Вышла из машины, вдохнула свежего воздуха, задержала выдох и осмотрелась. Дом хороший, участок огромный. Поселок престижный. Она еще раз вздохнула и подошла к калитке. Короткий звонок, и калитка автоматически открылась. Она вошла на территорию, оглядела участок и направилась к дому. Толкнула входную дверь, и та поддалась.
– Есть кто живой? – крикнула Женя.
В ответ донеслось недовольное и суровое:
– Есть! Если точнее, полуживые.
Женя зашла, сбросила куртку и сапоги и пошла дальше.
На пороге комнаты стояла хозяйка и внимательно оглядывала «свежую» гостью.
– Входи! – вздохнула она и крикнула в комнату: – Нашего полку прибыло! Душевных инвалидов и обиженных жизнью уродов!
Женя зашла и увидела Веронику, сидящую в кресле и размазывающую слезы на бледном и испуганном лице.
– Присаживайся, – с иронией сказала хозяйка, – и снова – к нашим баранам…
– Продолжим! – объявила Ольшанская и, посмотрев на Женю, спросила: – А у тебя, Бажов? Какие потери?
У Жени дрогнули губы.
– У меня, девочки, все ужасно.
Все помолчали, потом Ольшанская посмотрела на поникшую Веронику.
– Ну, поняла? Порядочная наша?
Женя, сбиваясь, рассказывала Але и Веронике свою историю. Так откровенно, как, наверное, не рассказывала еще никому. Про мать – жестокосердную красавицу, вечно недовольную дочерью. Про отца – тихого, словно бесплотного, никакого. Про свой ранний – слишком ранний – брак. Нет, по любви, по любви! Только… Все, что они сделали не так, – отсутствие элементарного опыта. А советчиков не было. «Мать моя – не советчик, о чем вы?» Про годы бездетности, про ту страшную ночь и крошечную девочку у нее на руках. Про рождение Дашки – такое счастье, сильнее которого не было никогда. Про Никитин взлет, про недолгое благополучие и – яму, страшную яму, из которой, казалось, они никогда не выберутся.
Про то, что удержало ее на этом свете тогда, когда совсем не было сил жить и что-либо чувствовать, – это ее девчонки и ее книжки. Про то, как никто и никогда ни разу не сказал ей, что она огромная умница и он ею гордится, – ни мать, ни муж. Про отношения мужа и старшей дочки Маруськи. Про ее уход из родного дома. Про все!
Она захлебывалась словами, захлебывалась слезами и снова торопливо говорила, говорила…
Аля хмурилась, ходила по комнате, снова подливала всем виски и много курила. Вероника вытирала слезы, громко вздыхала и сжимала холодные пальцы рук – они сильно дрожали.
Когда Женя выговорилась и почти выплакалась, минут десять молчали.
Наконец, тишину нарушила Ольшанская:
– Итак, – она упала в кресло, закинула ногу на ногу и сурово сдвинула брови, – что мы имеем, как говорят в Одессе?
А имеем мы первое – Вероника. Обнародовано то, что она вполне имела право утаивать. Абсолютно законное право. Вернее, не распространяться об этом. Что она, собственно, и делала – не врала, а не говорила всей правды. А это разные вещи, заметьте. Теперь она выставлена отчаянной лгуньей, потерявшей доверие в собственном доме. Раз. Два – репутация на работе. И три – как человеку совестливому, ей придется совершить какие-то действия, например поехать к этой мамаше чертовой в эту деревню. Иначе до конца жизни она себе этого не простит. Но если она туда соберется… Это будет еще страшнее! В тысячу раз. Потому что мать – если можно так назвать эту тетку – совсем ей не мать. Совершенно чужое, инородное существо. Опустившееся и жалкое. И абсолютно, заметьте, чужое. По сути, испоганившее Вероникину жизнь – детство и юность. На выходе: они повстречаются – и? Допустим, как человек небедный и приличный, Вероника купит ей дом и домашнюю утварь. Даст денег. Потом даст еще. Дальше – еще, и так бесконечно. Но дело не в деньгах, конечно. А в том, что теперь она, Вероника, ПРИГОВОРЕНА. К общению с этой… Конечно, она вполне имеет право не забирать ее с собой. Еще не хватало! Но – снова но! Теперь она должна будет думать о ней, беспокоиться. Даже переживать. Теперь от нее никуда не деться! Опять же потому, что Стрекалова – человек в высшей степени порядочный. И что это все означает? А то, что теперь эта… баба… испортившая дочери детство и юность, теперь с удовольствием испортит ей и всю оставшуюся жизнь. И жизнь, кстати, ее семьи. Всего-то! Не говоря уже об эмоциях – стыдно быть дочерью этой поганой, прости, Вероника, бабищи. Стыдно было тогда, а сейчас еще стыднее. Потому что раньше ты просто была несчастная, никому не известная девочка, а сейчас – ты большой ученый, руководитель клиники, мать, жена, невестка. И такое прошлое! Баба эта забудет – да уже забыла, ей все до… – через какой ад прошла ее девочка: детский дом, интернат и все прочее. Она беспардонно влезет в ее жизнь и снова испортит ее – по полной программе. И еще – с удовольствием! Ведь как у нас любят посчитать чужое богатство! Дальше. Муж Вероники. Свекровь. Ставшая ей родной матерью. И наконец, сын. Ему-то за что? Весь этот позор? И все ведь узнают – в том числе в школе. А что там с твоим учителем, Вероника? Ну, дед тот столетний, которого ты предала? Ах как некрасиво! Как некрасиво ты поступила! С той рукой, из которой кормили. Какая ж ты дрянь! Лжешь, предаешь! Сволочь какая!
– Это правда, – пискнула Вероника, – тут я… точно – ужасная сволочь. Не приезжала и не писала! Не говоря уже о том, что могла бы помочь…
– Да-а-а? – притворно удивилась Ольшанская. – И чем же помочь? Объясни! От жалкой своей аспирантской стипендии? От трех копеек за подработку в больнице? Койка в общаге и сапоги на три года! Чай с сухарями и хлеб из столовки! Знаю я, как вы в общагах питались. Перловой кашей с таком…
Вероника покачала головой и повторила упрямо:
– Нет. Я могла!
Ольшанская махнула рукой и посмотрела на Женю.
– Теперь про тебя. Вот здесь – еще хуже. Ладно, про твоего мужа – фигня. Всем известно, что его подставили, кинули вкладчиков и слиняли. Да, следствие, да страшный год, и все же – совсем ерунда. Не для вас, разумеется. Понятно, что все это время… Да что говорить! Но – пережили. Правда, тогда ты была никем, и общественное мнение тебя, понятно, не волновало. А потом никто и не сопоставил факты – ну, когда ты стала известной. Сейчас все всплывает. Противно. И все же – фигня. Переживешь пару противных моментов, и всё. Забудут. Ну, может быть, на встречах с читателями – так, пару раз какой-нибудь идиот об этом напомнит. А может, и нет. Но вот про девочку… – Ольшанская помолчала, – тут совсем другая история. Тайна усыновления! Нарушена тайна усыновления! А это – статья. Для этой гадюки. И это вот, девочки, плюс, а не минус. Прости меня, Гофман, за жесткий цинизм. Это рычаг. Рычаг воздействия на этих гадов. Процесс будет громкий, я обещаю. Зелинский мой друг. Точнее, приятель. А Зелинский – большая сила. Он их утопит, не сомневайтесь.
Она схватила телефонную трубку.
– Аркаш, это ты? Зелинский, привет! Скажи-ка мне, друже, есть ведь статья «За разглашение тайны усыновления»? Есть? Ах ты мой милый! Сто пятьдесят пятая? Уголовная ответственность? Умница! Зайка моя! Спасибо! Я тебе перезвоню. Да позже, потом! Поболтаем, конечно. Кого? Герасимова? Я? Усыновила? Ну ты и шутник, Аркашка! До связи, пока! Кретин, – сказала она, – все шутки шуткует. Кретин, а адвокатишка классный.
Потом снова замолчала и заходила по комнате.