Private-Bookers
Круглое окно
вернуться

Пивоварова Ирина Михайловна

Шрифт:

Моя харьковская тетка Рая была отличною гадалкою, к ней пол-Харькова ходило гадать. За три дня до смерти Алика она нагадала его гибель. Мой двоюродный брат повесился в расцвете своих сорока лет. Сначала он долго страдал бессонницей, все лечился аутотренингом и все уходил из дому от своей жены и сына к матери, чтобы выспаться. Он ел и спал у мамы, гладкий, толстый, угрюмый, с хмурыми складками на лбу — он спал прямо в круглых своих очках, но уверял, что не спит, и все его раздражало. С женой он, видно, не ладил. И вот однажды он пришел к матери, чья светлая любовь его только и поддерживала на этом хмуром свете, и хотел, как обычно, пообедать горячим материнским борщом, запив его душистым компотом материнской любви, потом он хотел лечь на диван, чтобы поспать, но тут пришел с собрания пенсионеров дядя Шура и прогнал своего родного сына, сказав, что нечего женатому мужчине без конца околачиваться возле мамочки. Алик хмуро ушел, с женой он был в ссоре, на работе были сплошные неприятности. Альберт Александрович Кронгауз занимал довольно видный высокий инженерный пост в пересыщенном антисемитизмом, как компот сахаром, Харькове. Ему казалось, что все тычут в него пальцами и приписывают злодеяния, которых он не совершал. Какой-то его маленький просчет в работе казался ему самому, уже отравленному манией преследования, почти чудовищным преступлением, он хотел даже бежать на Север, бросив Харьков, да жена не согласилась. Словом, кругом были мрак и безнадежность, жена устраивала истерики, сын попал в дурную компанию и плохо учился — короче, когда жена пришла с работы, Алик болтался в петле под низким потолком все в своем темно-зеленом элегантном костюме, гладко выбритый, в натертых до блеска очках и ботинках.

Голубками прожили жизнь на свете тетя Рая и дядя Шура — хохотушка тетя Рая, маленькая, толстенькая, любительница анекдотов и игральных карт, и главный бухгалтер Харьковской железной дороги, человек солидный, скромный, с большими выпученными косыми глазами, дядя Шура, которого в молодости моя тетушка предпочла русскому полковнику, предложившему ей руку и сердце. В молодости она была очень хороша. Когда она в свои 16 лет игриво спросила полковника, чем она ему так понравилась, он сказал: «Тем, что вы такая чистая, Раечка». После этого тетя Рая стала каждый день стирать свое единственное ситцевое платье, чтобы постоянно оставаться на уровне. Чем довела свое бедное платье почти до нитяного состояния, до того, что оно стало просвечивать. Но пошла она, однако, за дядю Шуру, а не за полковника. И, видать, не ошиблась, им обоим сейчас лет по 85, а полковника все равно бы расстреляли.

Когда я училась курсе на третьем моего факультета прикладных искусств, наш факультет решил устроить объединенный вечер со студентами художественного отделения Полиграфического института в гостинице «Юность» — по стенкам были развешаны графические и живописные работы студентов, были какие-то эстрадные номера, танцы-шманцы, буфет, — и тут я встретила своего приятеля Женю Шитикова, длинного, тощего, как Дон Кихот, субъекта с маленьким обтянутым красной кожей черепообразным лицом. Очень доброго, немного заикающегося, с которым я часто проводила время, таскаясь по разного рода молодежным кафе, модным в конце 50-х — начале 60-х годов. Рядом с Женей стоял толстый молодой человек, будущий мой муж Витя Пивоваров. Я с ходу предложила ему, смешливо озирая его круглую конструкцию, устроить совместную пантомиму, и он с ходу согласился. Я в те времена занималась в студии пантомимы при Центральном доме работников искусств, и была на ней помешана.

С Витей, 1960-е годы.

То было время первых приездов Марселя Марсо, театра Барро, чаплинских немых фильмов, и наша студия жалкими своими усилиями пыталась поддержать великие достижения редкого искусства, но об этом я расскажу потом, это особая статья. И вот круглый человечек радостно согласился разделить со мной пантомиму. А через две недели мы уже ехали вместе с ним и с его другом Рубеном Варшамовым, и с подругой Рубена Валей в старинный русский город Владимир и, бродя по его старинным русским площадям, громко и хрипло каркали, подражая крику ворон. Наутро Витя сделал мне предложение, он сказал, что любит меня, я, конечно, перепугалась до смерти, всякие такого рода предложения я воспринимала только как посягательства на свободу — через две недели мы были уже мужем и женой.

Поглядите на нее, она такая красивая.

Ноги длинные у нее, платье короткое.

И муж у ней, глядите, рядом, вот образина, вот урод!

С такой красавицей идет.

Да это ж Витя Пивоваров, да как я не узнал его!

Такой талантливый художник, такой прекрасный человек!

Да, мой Витенька, мы прожили с тобой 12 с половиной лет. И, казалось, конца-края не будет нашему житью, но этот бурлящий, клубящийся, полный душистого варева жизни котел вдруг развалился — ехали, ехали на санках с высоченной снежной румяной горы, вот упали санки, и я набок — хлоп! Кубарем качуся под гору в сугроб.

Тропинкою несмелой, дорожкою крутой

Ходила я, мой милый, ходила за тобой

Извилистою дальней и близкою прямой

Ходила я, мой милый, ходила за тобой.

В далекую деревню однажды мы пришли.

Но только где деревня, деревни не нашли.

Сидели темной ночью, глядели мы вдвоем,

А был мороз трескучий, в глубокий водоем

И страшно становилось, и все остановилось,

И пелена крутилась и мы с тобой вдвоем

И зорька отражалась, и молча погружалась

В глубокий водоем.

Витя, мой дорогой, мой любимый муж прошлых лет, сангвиническое брюхо твое, толстые губы твои, крупная башка твоя, белые женственные, сужающиеся ножки твои, сладкая поросячья грудка твоя, нежные белые ручки твои, умный взгляд карих очей твоих, летящая походочка твоя — колобочком-колобочком катишься по улицам, по пыльным мостовым, по Богдану бежишь, да по Хмельницкому, мимо Сухофруктов бежишь до Химикалиев, мимо кафе «Маросейка», мимо булочной, мимо двадцатой сберкассушки, влево, влево перейти, милый Витенька, разогнаться-перепрыгнуть Маросеюшку, вбок нырнуть — уплыть по Комсомольскому, тут подвал стоит газоотводных труб, слева все окошечки с горшочками, справа в окнах кошечки с хозяйками, слева — на Армянский поворот, справа — во двор священный восхождение, слева — будка дворника угластая, ЖЭК воинственный, раскидистое дерево, как под снегом оно треснет, полинялое, как обломится могучая краса его, как покроют стену дома краской синею, как в детсадике, во дворике детки прыгают, на горшках сидят жопою голою, как за детским садиком тротуар в пыли, как покрыты грязью окна полуподвальные, уж как входишь в дверь пооблупленну, проглотив слюну, кидаешься по ступеням вниз, из-под ног все кисаньки разбегаются, все шур-шур шыр-шыр шуршат милыя, все глазами золотыми подло зыркают, ты спускаешься в темный плен к тебе, в закуток ночной, в нору сизую, там стоявши дверь с ваты клочьями, а за дверью ты, свет очей моих, свет очей моих, мрак души моей, основная жизнь, но прошедшая. Как три комнаты, как одна в другой, как дубовы полы, на стенах картин! Во стенах твоих исстеналась я, изрыдалась я, понаплакалась, полюбилися мне ножки тонкие, пузо толстое, пальцы мытые, а за окнами голубь, глядь, кружит, не один кружит, громко булькает, гуль-гуль-гуль — кричит сизый голубь тот, как проходит жизнь, светы-батюшки! Как уносит сор, уплывает срань, остается рань, зорька тихая. Кухня с занавесочкой, квадратный дубовый стол с Бауманской, самовар, подаренный мне Рудиком, полка с книжками — все Элюяр, все Аполлинер, все Бодлер да Пикассо, все Дали, Кокто, Беккет разный там, прочий грязный хлам, на столе сушки с маком, сухое киевское варенье в блюдце с красной каемочкой, брынза, аджика грузинская — уж как любила я тебя, Витенька, уж как преклонялась пред талантом пред твоим, душой заходилася, мы родили на двоих с тобой ребеночка, в честь Клее да Пикассо нарекли Пашею, а помнишь ли ты, друг мой Витенька, как мы браком законным в ЗАГСе сочеталися? Как при слове тетушки: «Поцелуйтеся», целоваться бросилась я с Рубеном Варшамовым, а приземистая та тетенька, благословивши нашу ячейку будущую, подошла ко мне боком жирненьким, прошептала мне шепотом сладостным: «Ой, невеста хороша, прямо дух берет! А жених-то твой так себе, милок. Так себе, милок, жить вам поживать».

Мастерская на Богдана Хмельницкого, кусок моей души, ты теперь уже не существуешь, занятая конторой Ювелирторга, но, пока мы с тобой живы, она тут, в нас: страшно грязные широченные окна, вечный вой голубей, подпрыгивание грязноногих девочек, ошалелые мальчики с рогатками, вечный мусор, сыплющийся сверху, дневной полумрак, вечерний уют, каждодневные гости, художники и поэты, красное болгарское вино в плетеных бутылках, поэтические сборища с чтением стихов, интеллектуальные беседы с припоминанием Бога и вечности, наши семейные нежности, Роберт с Ханой, их месячный младенец, роняющий соску под стол и грызущий несуществующими зубами кусок застаревшего голландского сыра; сухой, длинный, как вобла, Холин; пьяный Дриз с разметанными седыми лохмами, подаривший тебе, Витя, на день рождения свой поцелуй; жмурящийся, с румяными щечками, с хитроватенькой улыбкой Кабаков, наша подруга Вика, всегда сидящая так, что видны беленькие трусики (эпоха мини-юбок), грохочущий уверенный Сапгир, маэстро Володя Янкелевский, его рыжая жена Римма, Ракитины, Педрятины, Охуятины — кого там только не бывало. Иных уж нет, а те далече. Мальчишка Лимонов, свеже-курносенький, круглоочочковый, модно одетенький, снимает с меня мерку своих первых брюк в городе Москве, приехавши из Харькова. Он нашьет этих брюк пар с тысячу, а последними перед отъездом в Америку сошьет снова мне брючки полосатенькие или в клеточку и скажет, что уж там-то, в Америке, брюки шить он больше не станет, кому там брюки нужны. Дочка американцев роняла соску в грязь, а молодые наши американцы совали соску обратно в чистенький ротик, не протеревши и не обмывши. У Ханы в глазу плавало увеличительное стеклышко, маленькая линза. Роберт был прекрасен собой, молод, басовит и курил тонкие дамские голландские сигары. Мы с ним познакомились на вечере у Таньки Колодзей, он сразу мне понравился, а когда во время танца он сообщил мне с сильным акцентом, что его отец — еврей из Белоруссии, он понравился мне еще больше. И мы подружились. Кайзеры у нас часто бывали. За ними всегда приезжал хвост, и они оставляли свою маленькую красную машину где-нибудь возле метро и пешком шли к нам. Игорь Сергеевич Холин любил читать у нас свои романы. Когда он читал «С минусом единицу», нашпигованную матом, как аджика перцем, мы валились со своих стульев от хохота, потому что, кажется, такой чудовищный мат слышали впервые. Речь шла о русских художниках, приехавших в Париж. Кто только у нас не читал: Лимонов, Генрих Худяков, Сапгир со своим раскатистым «р», Овсей Овсеич Дриз, Ося Эппель, Алена Басилова. Бродский читал вслух роман Стерна «Жизнь и воззрения джентльмена Тристрама Шенди». Масса таскалась народу, чтобы поглазеть на модного художника Пивоварова. Витя вытаскивал из соседней комнаты свои огромные картины, писанные автомобильной краской, и комментировал, как будто был искусствоведом самого себя. Народ умилялся, восторгался, иногда даже плакал в экзальтации (женщины). Витины картины были хороши, мне нравились. Я им гордилась. Потом мы отплясывали, гоняли чаи, болтали с гостями, целовались, когда их не было. С тех пор прошло уже много лет.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • ...

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка