Шрифт:
Кавказского вида санитар на первом этаже больницы (этот уже совсем не бескорыстно!) вызвался найти перевозку — так называется машина «Скорой помощи», используемая для перевозки больных. Он быстро связался с кем-то по мобильному телефону, а я побежал к Ире, собирать ее в последнюю дорогу. Я успокаивал ее, что осталось совсем немного потерпеть — и придет помощь. Несколько раз пришлось спускаться вниз на лифте, пока пришла наконец машина. Носилки с Ирой вкатили в машину через заднюю дверь, и мы поехали.
Я держал в своей руке Ирину руку и все приговаривал: «Потерпи, потерпи еще немножко». Она лежала с закрытыми глазами, но иногда смотрела в окно, не поднимая головы, пытаясь понять, где мы едем. В один из таких моментов она вдруг посмотрела на меня и с каким-то особым выражением сказала: «Эх, папаня!» В этом возгласе была и укоризна судьбе, и сожаление о заканчивающейся жизни. Она, конечно, понимала, куда я ее везу.
А ехали мы знакомыми улицами: на противоположной стороне Комсомольского проспекта остался наш дом, в котором я прожил с ней 12 лет, а она жила с детства. Проехали больницу у метро «Спортивная», в которой она недолго лежала, лет 18 назад, с воспалением легких, а я, подкупая охранников советскими «трешками» или «пятерками», пробирался к ней в палату по вечерам через подвальные лабиринты больницы. Хоспис оказался рядом.
Что это совершенно особая территория милосердия, я почувствовал сразу, как только мы подъехали к воротам. Не пришлось звонить или стучаться, что-то объяснять, чтобы впустили. При нашем приближении ворота вдруг открылись, по двору навстречу уже бежали санитары. За ними торопливо шел дежурный врач. Я передал ему выписку из больницы, заикнулся про укол, но оказалось, что сестра с морфином уже ждет Иру. Почти сразу же за входной дверью начинался зимний сад, который мы миновали. В двухместной палате нас встретила приветливая сестра со шприцем в руке. Ире сделали наконец обезболивающий укол. Соседка по палате, женщина в возрасте, смотрела телевизор, стоящий на ее тумбочке. Когда Иру привезли, она сразу же приглушила звук.
Врач пригласил меня выйти в коридор.
— Вы понимаете, куда вы привезли жену? — спросил он мягко.
— Понимаю, — ответил я и удивился, что могу говорить об этом.
До меня еще не дошло, что все кончено: стычки с врачами, поиски обезболивающего, напряженное ожидание левой перевозки, и самое главное, что Ира никогда уже ко мне не вернется. Я все еще был внутренне мобилизован для борьбы, не мог расслабиться. Ведь в нашей несчастной России нужно бороться даже за то, чтобы самый дорогой, самый близкий тебе человек мог умереть в человеческих условиях! Страшно даже подумать о том, как умирают больные раком, у которых нет среди знакомых Владимира Войновича или Веры Миллионщиковой, особенно если они живут не в Москве…
— Как долго это может продлиться? — спросил я врача.
— Этого никто не знает, — ответил он. — Может, несколько часов, а может, две недели.
Он попросил номер домашнего телефона — мобильным я тогда еще не пользовался.
Я вернулся к Ире.
— Больно! — сказала она мне, хотя уже не с той интонацией страдания, как прежде.
Я нашел врача и сказал ему, что укол подействовал не полностью.
— Это понятно, — ответил он — у нее болевой шок, ведь терпела боль целый день!
Через минуту пришла сестра с новым шприцем и сделала второй укол.
Через какое-то время Ира задремала. Лицо ее приняло умиротворенное выражение. Я поцеловал ее и вышел в коридор. Было около полуночи. Спросил у сестры, дежурившей в коридоре рядом с Ириной палатой, не поздно ли будет позвонить из дома. Она ответила, что можно звонить сюда в любое время суток.
Дома был около часа ночи. Рассказал Мише о ситуации. Потом позвонил в хоспис, узнал, что Ира уснула и спит спокойно. Я тоже лег спать и сразу же провалился в тяжелый безрадостный сон. Разбудил меня телефонный звонок. Я посмотрел на часы, лежащие рядом. Была половина шестого утра 10 сентября 2005 года. Звонили из хосписа. Дежурный врач выразил мне соболезнование: Ира так и не проснулась после ночной инъекции…
Несколько месяцев я находился в глубокой депрессии, старался, чтобы не задохнуться от безысходности, не вспоминать ничего, связанного с Ирой, жить только текущим днем, приспосабливаясь к новой жизни — без нее.
А весной, первой весной без Иры, у меня вдруг прямо на ходу, пока возвращался домой из Донского монастыря, написалось стихотворение:
Сохраняй осанку в горе, В мрак вступая налегке! Майский полдень, крематорий, Розы красные в руке. Продвигайся без запинки Под тиликанье синиц По асфальтовой тропинке Мимо надписей и лиц. Эти лица на фарфоре, На граните письмена… Всюду даты, всюду горе — Плача вечного стена. И твое сгорело тело, А душа, отринув прах, Ускользнула, улетела И витает в небесах… Сор метут, стригут газоны В майский полдень, в выходной. И стою я у колонны, Вспоминаю голос твой. Увлажняются ресницы, Годы давние — близки. И звенят, звенят синицы Над обителью тоски…Потом появились еще другие стихи, но они были не столь неожиданны.
Какое-то время спустя, когда я разбирал Ирины рабочие завалы из книг и рукописей (она никогда не была аккуратисткой), мне попалась на глаза общая тетрадь в клетку с пластмассовой пружинкой по краю: первые несколько страниц исписаны синей гелиевой ручкой, знакомым почерком. На первой — заглавие или крик души, вернее даже стон: «БА — БЫ — БО — БА».
На следующей — небольшая запись, всего две строчки: «Всё. Закончили. Хватит. Сегодня 30 дней. Ты ревешь уже тридцать дней».